Я не могу с уверенностью сказать, что привело меня обратно в Уварово. Быть может, смутные воспоминания о летах, проведенных у бабки, чей образ в моем сознании растворился, подобно старой фотографии, оставив лишь запах земли и дыма. А быть может, тот зов, который начался не как звук, но как ощущение — глубокая, соматическая тоска, пульсирующая в костях моих предплечий. Тоска, находившая свое единственное разрешение в одном-единственном, иррациональном действии: погрузить руки в холодный, влажный чернозем и закопать в него клубень.
Деревня встретила меня той же гнетущей немотой, что и пятнадцать лет назад. Только теперь тишина была не сонной, а натянутой, как гнилая бечева. Избы стояли криво, будто вросшие одним углом в почву. Жители — а их было мало — двигались медленно, механически, взгляд их, устремленный куда-то в район собственных стоп, был мутным и невидящим. Они не удивились моему приезду. Староста, мужик с лицом, напоминавшим высохшую корягу, лишь кивнул на вопрос о ночлеге: «В избушке покойной Агафьи свободно. Ключ под горшком. Огород вспахан».
Именно это последнее слово прозвучало зловеще — «огород». Оно висело в воздухе, густое, как туман. И где то сквозь него слышалось какое то смутное гудение, похожее на обычный звон в ушах... Словно кто то звал меня но очень издалека.
На следующий день Зов проявил себя в полную силу. Солнце, бледное и холодное, как луна, едва коснулось горизонта, а мои мускулы уже свело от нетерпения. Я вышел во двор. Лопата стояла у плетня, будто ждала. Земля на участке была неестественно темной, почти фиолетово-черной, и рыхлой, словно ее ежечасно переворачивали невидимые черви. И запах… Сладковато-гнилостный, тяжелый, напоминающий одновременно о сырости погреба и о чем-то древнем, доселе не ведомом.
Я начал копать. С первого погружения лезвия в ту податливую, почти живую плоть почвы на меня нахлынуло блаженство, близкое к безумию. Ритм: лопата, нажим, пласт, клубень. Лопата, нажим, пласт, клубень. Мир сузился до этого цикла. Время потеряло смысл. Я не чувствовал ни усталости, ни голода, только нарастающую, наркотическую связь с землей под ногами. Она, казалось, втягивала меня, отвечая на каждое движение слабым, едва уловимым пульсом.
Именно тогда, уже в сумерках, когда тени стали густыми и материальными, я обратил внимание на картофелины. Они были слишком правильными. Идеально овальными, с тончайшей, почти пергаментной кожурой странного, мертвенно-серого оттенка. А их «глазки»… Они не были просто углублениями. Они были глубокими, темными, и, присмотревшись, мне почудилось, что они обладают структурой — крошечными, закрученными спиралями, навевающими мысли о древних, нечеловеческих глифах древних, давно ушедших из этого мира цивилизаций.
Ночь принесла кошмары. Мне снилась бесконечная темнота, пронизанная сетью толстых, волосатых корней. Они дышали. И с каждым выдохом из них отделялись миллионы микроскопических спор, плывущих вверх, к поверхности, чтобы найти теплую, темную плоть и прорасти в ней, подчинив себе разум и волю. Я проснулся с именем на губах, шепотом, подсказанным сном: «Кормо-Гхур». Я не знал, что означает это имя или название, но оно было словно выжжено у меня в мозгу.
Утром Зов был нестерпим. Я бросился в огород, к спасительной лопате. И тут, за соседним плетнем, я увидел его.
Староста копал свой участок. Его движения были такими же механическими, как и у всех. Но когда он наклонился, чтобы бросить очередной клубень в борозду, полы его зипуна отодвинулись, и я увидел, что брюки в районе колен и голеней…как бы срослись с землей. Не просто испачканы. А именно срослись, будто ткань и плоть превратились в единую, волокнистую массу, уходящую вглубь чернозема. Он не был в огороде в привычном понимании этого слова. Он был частью его.
Ужас, ледяной и очищающий, на миг пробил чарующую дымку Зова. Я отбросил лопату и побежал к покосившейся деревенской часовне, где, как помнил из детства, хранились метрические книги. Пыльные фолианты подтвердили мою самую чудовищную догадку. Даты смерти. Их не было. Вернее, они были, но за последние тридцать лет — лишь для младенцев и редких пришлых. Ни один коренной житель Уварова не умирал. Они просто… переставали выходить из дома. «Уходил в огород» — гласила очередная расплывчатая запись.
Я тут понял всё. Словно кто то сбросил пелену с моего застланного безумием разума. Деревня не жила. Она ПРОИЗРАСТАЛА. Каждое домовладение было не участком земли, а эпидермисом, покровом гигантского, непостижимого существа, дремавшего под всей округой. Картофель-Кайдзю, Картор-Гхур, Кормо-Гхур... Впрочем, бессмысленно пытаться дать имя тому, чья суть — бесконечное, слепое разрастание. Оно не злое. Оно — за гранью добра и зла. Оно просто есть здесь и сейчас, и его цикл жизни — это поглощение органики, разумной в том числе, и превращение ее в питательную среду для новых клубней-спор. Жители — не рабы. Они — симбионты, чей разум растворен в едином, растительном сознании Пустоши, а тела медленно интегрируются в Его бескрайнюю, подземную биомассу. Они сажают не урожай. Они сажают буквально себя. Новые глаза для существа, смотрящего из тьмы.
Зов снова накатил, теперь ощущаемый как физическое давление из-под земли. Мои ноги онемели. Я посмотрел на свои руки и увидел, что под ногтями засела та самая, фиолетово-черная земля. И она не просто была там. Она словно пульсировала, пытаясь проникнуть внутрь моего тела.
Сейчас я пишу эти строки в избе Агафьи. Лопата стоит у двери. За окном — полная, абсолютная тьма, нарушаемая лишь скрипом плетней, которые, клянусь, стали ближе. Чувство ужаса покинуло меня, сменившись леденящим, безразличным принятием. Завтра с рассветом я выйду в огород. Земля мягко стонет, зовя меня. Руки сами ищут шершавую деревянную рукоять.
Ибо я наконец-то понял сладкий, убаюкивающий ритм. Лопата. Нажим. Пласт. Клубень. Вечность.
***
**P.S.** от автора (то есть меня): Русская хтонь и безнадёга — это когда древнее космическое зло не хочет уничтожить мир, а хочет, чтобы ты его бесконечно окучивал.
Самый страшный ужас — это бессрочная повинность.