Яркое летнее солнце едва-едва проникало в темный заболоченный овраг. Пари́ло пряными травами, обмелел застоявшийся затон, обрекая на смерть бесчисленных головастиков. У самого затона, внутри трухлявого бревна прятался ни жив ни мертв Максимка. От ветра дрогнула паутина. Паук-крестовик недовольно замахал лапками, забегал по краю, защищая угодья от чужака. Максимка плюнул в центр паутины, и та задрожала, затряслась, но хозяин и не думал покидать насиженного места.— У-у-у, дрянь! — шепнул Максимка.
Соседство паука Максимке, конечно, не нравилось, но оно всяко лучше, чем попасться на глаза Свириду. Тот рыскал где-то поблизости, хромал неуклюже, проваливаясь в топкие лужицы и пьяно ревел:
— А ну иди сюда, нагуленыш! Я тебя з-под земли достану, сучонок, ды взад закопаю! Падаль мелкая!
Свири́д был Максимке заместо отца. И замена эта ничуть не радовала обоих. Колченогий инвалид, казалось, был обижен на весь мир, но более всего — на Максимкину мамку и самого Максимку, отчего обоим нередко доставалось на орехи. И если мамку Свирид поколачивал хоть и с оттяжкой, но зная меру, то самого Максимку бил смертным боем за все подряд. Куры потоптали огород — получай, Максимка. Уронил ведро в колодезь — неделю на пятую точку не сядешь. Никто был Свириду не указ — и на сельсовете его песочили, и мужики собирались уму-разуму поучить. Сельсовет только руками развел — инвалид, мол, да еще и ветеран, на восточных фронтах в голову ранен. И мужики туда же — отловили с дубьем, а он как давай ножичком играть, блатными словечками кидаться да корешами угрожать — те только поматерились да разошлись. Сколько раз Максимка мамку просил, давай, мол, выгоним его, а та — ни в какую. Где она нынче мужика найдет, да еще с такой пенсией? И терпела. И Максимка терпел. Покуда спросонья в сенях бутылку самогонки не раскокал. Сердце — в пятки, пальцы — лёд. Понял Максимка, что теперь-то ему не сдобровать. Хорошо если просто поколотит, а то ведь этот и убить может — ему-то что, он контуженный. И правда, проснулся Свирид к полудню, шел опохмелиться да день начать — а от бутыля одни осколки. Страшно взревел Свирид — Максимка аж от сельпо услыхал и припустил от греха подальше в подлесок. Ничего, побродит, повоет, а если повезет — найдет, где опохмелиться, да и уснет до завтра. А там день пройдет, Свирид ничего уж не вспомнит.
— Ну, сучонок, где ты шкеришься? — неистовствовал Свирид совсем рядом. Максимка зажал рот, чтобы не выдать себя ненарочным вздохом. По лицу от страха катились слезы. Вдруг чья-то ладонь нежно, почти по-матерински провела по щеке – точно паутинка коснулась. Тьма зашептала комариным писком и шелестом листвы:
— Не плачь, детка, не рыдай, мама купит каравай. Ай-люли – каравай…
Максимка было дернулся – пущай уж лучше Свирид отлупит, чем узнать, кто это такой ласковый живет в трухлявом бревне. Да куда там! Ладонь плотно зажала рот, поперек живота перехватило и потянуло куда-то вглубь бревна – в узкую щель, куда Максимка даже ногу бы не засунул, а теперь проваливался весь. Ласковый голос продолжал шептать:
— Ай-люли, каравай! Ай-люли, каравай…
* * *
Демьян хоть в поле и не работал, а вставал все равно спозаранку – привычка, чтоб её! Жил он бобылем — мать немцы пожгли, а отец и того раньше в петлю полез, ни жены, ни детей Демьян не нажил. После войны, вдоволь напартизанившись по лесам да болотам вернулся в родные края и занял заброшенный дом у самой кромки леса. Вел хозяйство один — свой огород, куры, да и соседи бывало приносили чего.
Потянулся Демьян, попрыгал на месте, руками помахал, ногами подрыгал — кровь разогнать, зачерпнул полное ведро колодезной воды, умылся, задал корму курам, швырнул Полкану мясные обрезки со вчерашнего ужина и сам уселся трапезничать. Два яйца — свежих, только из-под несушки, краюха черного да пук зеленого луку. Только было Демьян захрустел белой головкой, как на улице раздался Полканов лай.
— Та каб табе… — ругнулся Демьян, вышел на околицу.
У ворот уже ждали — во двор заходить не осмеливались, и дело было, конечно, не в пустобрехе Полкане — этот и мухи не обидит, всего и толку что метр в холке да лай на том конце Задо́рья слыхать. Тут надо сказать, что Демьяна местные опасались и неспроста: слыл он человеком знатким, да еще суровым. До сих пор ходили слухе о бывшем местном алкаше и тунеядце Макарке — тот с тяжкого похмелья залез было в окошко к Демьяну, чтоб поживиться горячительным. Что в ту ночь произошло в хате — не знает никто, зато на все Задорье было слышно пронзительный, полный запредельного ужаса вой. А на следующий день стоял Макарка c пяти утра у здания сельсовета — наглаженный-напомаженный, начисто выбритый и в военной форме — ничего приличнее, видать, не нашлось. А едва пришел председатель — бросился перед ним чуть не на колени и давай просить работу любую, хоть какую, а то мол «ночью висельник придет и его задушит». Председатель, конечно, посмеялся, но отрядил его на общественные работы — там подсобить, тут прибраться, здесь навоз перекидать. И со временем стал Макарка-тунеядец Макаром Санычем, народным депутатом, человеком уважаемым. Однако, местные отмечали, что на дне голубых глаз все еще плещется какой-то неизбывный, глубинный ужас, заставлявший Макара Саныча нервно потирать шею каждый раз при виде Демьяновой хаты. А еще пить бросил — напрочь, как отрезало. Даже по праздникам. Говорит, от одного запаха горло перехватывает.
Словом, слыл Демьян Рыго́рыч или попросту «дядька Демьян» местным колдуном — знатки́м, то есть. Оно, конечно, мракобесие и противоречит идеологии просвещенного атеизма, но то больше в городах да по радио. В Задорье ты поди-найди фельдшера посередь ночи коли жена рожает или скотина занемогла. А ведь бывают и такие дела, что и фельдшера, и участковые и даже народные комиссары руками разводят. И тогда шли на поклон к Демьяну Рыгорычу.
— Цыц, Полкан! — гаркнул Демьян, и почти восемьдесят килограмм мышц, шерсти и зубов присмирели и плюхнулись на брюхо. У ворот стояло человек шесть, над бабьими платками блеснула кокарда на фуражке участкового. «Дря́нно дело» — пронеслось в голове.
— Ну? И шо мы здесь столпились?
Громко всхлипнула Надюха — мать Максимки. Младше Демьяна годков этак на пять, она запомнилась ему глупой брюхатой малолеткой, польстившейся на городского хлыща-агронома. Тот так и не вернулся к Надюхе — то ли уехал обратно в свой Ленинград, то ли сгинул, а Надюха осунулась, постарела, связалась с пьяницей Свиридом и обзавелась никогда не сходящими синяками на сбитых скулах. Сам Свирид стоял рядом с участковым и со скучным видом щурился, водил жалом — похоже, все происходящее его ни капельки не интересовало, и больше всего ему сейчас хотелось опохмелиться. На левом его виске волосы росли клочками, окружая огромный розовый рубец над ухом шириной в ладонь. Ухо же было черное и обгрызенное, как подгоревший сухарик.
— Максимка пропав, — пожаловалась она, — Вчерась утёк, а домой так и не воротился. Як зрану пропав, так и… с концами.
Откашлялся мордатый участковый.
— Я б заявление принял, да только пакуль тут поисковую группу соберешь, пока то, пока сё…
— А чегой-то он утёк? — поинтересовался Демьян. От его взгляда не укрылось, как полыхнули глаза Свирида.
— Черт его ведает, сорванца, — нарочито небрежно отозвался пьяница, — Устрахался не разумей чего, да и утёк.
— Ага, не разумей чего, значит…
Неистовую ругань Свирида вчерась слышало все Задорье.
— Дядька Демьян, помоги, а? Ничего не пожалеем — хошь, мешок зерна, хошь браги бутыль, хошь…
— Вот еще брагой раскидываться! — не сдержался Свирид, — Вернется твой неслух, жрать захочет, да вернется…
— А откель он вернется-то? — прищурившись спросил Демьян, — Не ты ль хлопчика-то спровадил?
— Да разве ж я… — вспотел вдруг пьяница и побледнел весь, — Да он, собака, цельный пузырь раскокал. Я ему только наподдать хотел — для науки, а он уж дал казака. Я ж проснулся, самого колотит, трясет — у меня инвалидность, мне треба, а он… Ну, на мое место встань, а?
— На твое место встать — здоровья не хватит, — отрезал Демьян.
Пропавший дитёнок — это скверно. Места в округе дикие, кругом топи да трясины. Шаг в сторону с тропинки, и уж ухнул по уши. Сколько их таких фрицев-то по оврагам да зыбунам лежит, разлагается. Злая здесь земля, голодная, кровью да костями разбуженная. Тут и взрослому человек пропасть как нечего делать, а уж дитёнку-то… — Ну-ка признавайся, где пацана последний раз бачив?
— Да хрен его ведае, где-то вон… — Свирид неопределенно махнул рукой.
— Понятно…
Демьян сплюнул, плевок приземлился в шаге от ноги пьяницы. Рванувшись вперед, зна́ток выхватил возникшую будто из ниоткуда деревянную клюку и приткнул её рукоять в кадык Свириду, а другой рукой подхватил затылок, чтобы не вырвался. Заохали кумушку, промямлил милиционер: «Так-так, товарищи, поспокойнее…»
В мозгу жгло от вспыхнувшей там злобы; зубы скрипели друг о друга, в глазах колыхался кровавый туман. Всплыли в глазах сцены из детства — мать с синяками, пьяная ругань в сеня́х, оплеухи, зуботы́чины… Демьян заглянул в выпученные мутные глаза алкаша и прошипел в бороду:
— Коли я проведаю, что ты, грязь из-под ногтей, хлопчику сделал чего, так знай — одним сроком не обойдешься. До конца жизни под себя ссаться будешь, а конец придет скорехонько. Лежать тебе в земле, да висеть тебе в петле, на пеньковой на веревочке, ту пеньку ужо маслом с адской сковороды смазали, гребнем из мертвяьчих ногтей прочесали, вьются три пряди-перевиваются, раз конец — сплёл гнилец, два конец…
— Стой! Стой! Не губи, батько! — раздалось вдруг рядом. Чьи-то пухлые пальцы вцепились в локоть, потянули. Сквозь пелену гнева Демьян разглядел искаженное суеверным ужасом лицо Максимкиной матери. Та повисла на Демьяне, как отважная собачонка, не пускающая незваных гостей в дом, — Он не будет больше! Не губи…
Демьян выдохнул, помотал головой, прогоняя воспоминания. В мозгу эхом билось «батько-батько». Символы на клюке, казалось, сплелись в злорадную ухмылку. Зна́ток с омерзением – точно змею держал – отставил клюку в сторону, прислонил к изгороди.
— Ладно. Ну-ка мне в глаза погляди! — Свирид подчинился, свел свои мелкие, похожие на гречичные семена, зрачки на лице Демьяна, нырнул в черные, словно Хатынские топи, трясины глаз знатка. — Еще раз ты на пацана руку подымешь, и доведаешься, как веревочку доплели. Зразумел?
Свирид задушенно прохрипел:
— Да зразумел я, зразумел…
Отпустив алкаша — тот всё откашливался, пуча глаза — Демьян обратился к Надюхе:
— Не реви. Сыщем мы твоего Максимку. Уж якого есть, но сыщем.
— Я вот маечку его принесла, шоб по запаху…
— Нешто я тебе собака якая? По запаху… От полежит-завоняется, тогда и шукать по запаху… — ответил Демьян, но майку все же взял.
— Батюшки-святы, Господи прости, — Надюха отшатнулась и принялась креститься.
Демьян поморщился:
— Давай без этого. Вон тут и представитель власти, а ты все со своим мракобесием. Гагарин вон давеча в космос летал – не видал ничаго, а ты туда же. Верно говорю, товарищ участковый?
Тот нарочито безмятежно жевал какой-то колосок и смотрел куда угодно, но не в сторону полузадушенного Свирида.
* * *
В хате Демьян успокоился, выдохнул. Кусок в горло не лез. И чего он вызверился на жалкого пьянчужку? В изгибе клюки виделась ухмылка — «Знаешь, мол, знаешь, да себе признаться не смеешь».
— Заткнись! — гаркнул он, отбросил клюку в угол.
Позавтракать не получилось — кусок в глотку не лез. Какой там завтракать — надобно мальчонку искать. Каждый час промедления может стоить пацану жизни. Да и, прямо сказать, ни на что особенно Демьян не надеялся. Уж кому как не ему знать, до чего голодны местные болота. Однако, коль уж взялся за гуж…
— Хозяюшко-суседушко, выходи молочком полакомиться, молочко парное, спод коровки доенное, на травке нагулянное. Выходи, суседушко, побалакаем, с тобою вдвоем позавтракаем…
Молоко было, конечно же, не парное — обычное позавчерашнее из погреба. Демьян нюхнул — закисло. Ну да ничего, у него и суседка необычный — этому такое сойдет. Надобно только освежить.
Перочинным ножичком Демьян скользнул по ладони — на крепкой крестьянской руке плелись узором несколько заживших порезов. Открылся новый, закапала юшка в миску.
Окно задернул плотным покрывалом — хата погрузилась во мрак. Снаружи завыл Полкан — жалобно, тягостно. И тут же под печкой что-то заворочалось, зашумело — точно кто-то резиновый мячик по полу катнул. Раздалось чавканье. Демьян поспешил отвернуться — суседки нередко бесились и начинали пакостить, если попадались на глаза. То ли не любили они этого, то ли нельзя им.
— Суседушко-хозяюшко, — напевно, по-старчески позвал Демьян, — угостить молочком парным, да за судьбу-судьбинушку мне растолкуй. Коли жив Максимка — поди направо, коли не жив — на левую сторону.
Голодное чавканье продолжалось еще несколько секунд, потом прекратилось. Демьян вслушался. Сначала тельце суседки покатилось налево, причмокивая и оставляя влажные следы. Демьян вздохнул — хушь бы тело найти. Но вдруг суседко подпрыгнул и покатился направо. А потом назад. А потом и вовсе принялся подпрыгивать на месте.
— Что ж ты, хозяюшко, сказать-то хочешь? Нешто не знаешь, али не понял меня? Давай сызнова. Коли жив — направо катись, коли мертв — налево.
Суседко, кажется, разозлился на недогадливость Демьяна — ударился с силой об пол и покатился теперь вовсе по кругу.
— Что ж это, значит, застрял мальчонка? Ни жив, ни мертв? Усё так, суседушко?
Суседка утвердительно подпрыгнул, ткнув Демьяна в бок. На рубахе сбоку осталось влажное пятно.
— Ну дякую, суседушко-батюшко, ступай с миром…
Запрыгало-укатилось что-то под печку. Демьян не удержался — бросил взгляд на отражение в отполированном до блеска чайнике. Под печь закатилось что-то безрукое-безногое, в блестящей пленке слизи, похожее на подпорченную кровяную колбасу. Ну да ничего, нам и такой домовой сгодится, лишь бы порядок содержал!
«Ни жив, ни мертв, значит» — задумался Демьян, почесал русую бороду, — «Знать, прибрал его кто, по ту сторону Яви удерживает. Да только знать бы кто!»
Поплевал Демьян на ладони, замотал порез, собрал кулек — сложил хлеба, соли, серп заточенный. Подумав, размотал тряпицу, достал серебряный крестик, повесил на грудь. Тут же на шею будто мельничный жернов повесили — знатка аж согнуло, ну да ничего — нечистому поди еще горше придется, коли повстречается. С неприязненной гримасой взял обструганную клюку — по всей длине палки были выжжены черные письмена. На такие если долго смотреть — они извиваться начинают, как черви, чтоб прочитать было нельзя. Но абы кому лучше и не читать. И уж тем более, как ни хотелось Демьяну эту клюку закопать поглубже в огороде, однако мало ли дураков… С собой все ж сохраннее. Во дворе спустил Полкана с цепи, тот радостный — дурак-дураком — принялся носиться по двору, гоняя кур.
— А ну сидеть, дурень! Со мной пойдешь. Вдвоем оно всяко сподручнее!
Пес и правда встал как вкопанный и поспешил приземлить свой шерстяной зад, от усердия придавив курицу.
— Дело серьезное — человека шукаем. Усек?
Полкан согласно тявкнул, наклонил голову, ожидая команд.
— Ты мне башкой не верти. На, нюхай! — пес зарылся носом в затасканную серую маечку, — Давай навперед бягай, а я за тобой. Ну, пшел!
Перво-наперво пес остановился у тропинки ведущей на запруду у старой мельницы. Речушка, крутившая колесо, иссякла — то ли плотиной чего перегородили, то ли просто срок вышел, однако, на месте речушки теперь томно колыхалась затянутая тиной заводь, а от мельницы остались лишь гнилые сваи да громадное, поросшее мхом и болотной тиной колесо. Деревенские поговаривали, что если ночью прийти на запруду — можно увидеть, как колесо будто вращается, мол, черти кости человеческие в муку перемалывают. Дурь, конечно, несусветная — чего только народ не напридумывает. Вон и агитаторы из города приезжали бороться с мракобесием. Говорили, мол, никаких чертей быть не может — все это выдумка поповская. Демьян тут, конечно, соглашался, однако лишний раз шастать у запруды Задорьевским отсоветовал — мол, комаров там тьма-тьмущая, да и хоть без чертей, а колесо по ночам всё же вертится. И нет-нет, но то и дело вылавливали нахлебавшихся неслухов, ушедших ловить головастиков на мельничный пруд.
У самого пруда жизнерадостный Полкан присмирел — хоть скотина, а чувствует: мертвое это место, недоброе. Летняя жара накрывала густым одеялом, липла к спине мокрой рубахой, глушила пестрым разноголосым молчанием. Пищало комарье, гудели мухи, шелестела трава. И пес не тявкнет, ни шума деревенского не слышно — лес забрал свое, чужая земля нынче. Лишь колесо мельничное скрипит — то ли от ветра, то ли…
Вдруг булькнуло что-то в рогозе, пробежала волна по ряске на пруду. Один комар сел Демьяну прямо на нос — полакомиться свежей кровушкой. В забытьи он хлопнул себя по носу, да не рассчитал силы — разбил в кровь, и сам засмеялся над своей неловкостью. Рядом щелкал зубами Полкан — ловил оводов и слепней.
— Гэй, пригожая, хорош блазнить! А ну покажись, биться не буду, обещаю…
Заскрипело мельничное колесо, зачерпнуло ил со дна, да со шлепком швырнуло обратно в воду — и только. Ни ответа, ни привета.
— Э-э-э, дорогая, так у нас дела не пойдут. Я побалакать пришел, а ты ховаешься. Ну-ка…
И на этом «ну-ка» земля под ногами Демьяна вдруг взбрыкнула, выгнулась кочкой и толкнула его под пятки, да так, что знаток полетел головой прямо в пруд. На поверхности вдруг появилось облепленное ряской лицо, да все какое-то невыразительное, гладкое, что обмылок — только глазища чернеют. Перепончатые лапы уже обвивались вокруг Демьяновой спины, когда выбившийся из-под ворота крестик легонько стукнул фараонку в лоб. Та закричала так, что Полкан аж завыл, рухнул оземь и уши лапами прикрыл, а у Демьяна заныли зубы. Шлепнулся он лицом в воду, распугав лягушек, вдоволь наелся комариной икры; а фараонка меж тем отползла подальше и с опаской выглядывала из воды — так что видно было лишь заросшие — без дырок — ноздри.
— Да не.. Тьфу, какая гадость… Да не ссы ты, говорю ж — побалакать пришел. А ну плыви сюды.
Водная нежить осталась на почтительном расстоянии, но все же выползла из воды, залезла на мельничное колесо. Полупрозрачная кожа была облеплена жуками-плывунцами, водорослями и ряской; в длинных бледно-зеленых зеленых волосах запутался рачок, по левому глазу фараонки медленно ползла улитка. Тварь недовольно потирала лоб — там, где кожи коснулся крестик, кожа разошлась и оплавилась до самой кости.
— А ты не гляди на меня волком. Сама на меня полезла. Як говорят комиссары, тебя бы за такие дела за шкирку и к стенке…
— Все равно в омут одна дорога, все одно — всех утоплю…
— Эх, дура ты дура, Нинка. Все на немчуру охотишься? Так нема их, прогнали уж давно, а якие есть — сгнили поди.
— Есть, чую я, есть, всех здесь сложу, всех на дно утащу…
Демьян махнул рукой. Объяснять что-то нежити — дело гиблое и пустое. Эти в своем мире-времени живут, свои страхи да кошмары вокруг видят. В башке у этой фараонки еще небось горящие дома, рев мотоциклов, стрекот пулеметов и хохот немцев, что тащат молодую девку к пруду: поглумиться — и на дно. Только оттого Демьян ее еще и не упокоил — жалко было дуру мертвую, что и пожить-то не успела. Помнил он костлявую девчушку с русой косой, как та за все за мальчишками бегала и обижалась, если ее в игру не брали. Когда немцы пришли — Демьян в леса партизанить ушел, а как вернулся — пол-деревни сгубили, до сих пор вон аукается.
— А что, Нинка, много ль немцев на дно стаскала? Вот, скажем, на этой неделе?
— Мало-мало, слишком мало. Буду складывать, покуда вода вся не выплещется, только фрицы поганые останутся…
— Мда, толку от тебя… Полкаша, ну-ка скажи, чуешь чего тут?
Пес со скукой почесал за ухом — ничем вкусным или интересным на заросшем пруду не пахло.
— Утоплю-ю-ю-ю, всех утоплю, — продолжала завывать фараонка, вслед удаляющемуся Демьяну. Потом фыркнула, разбрызгав воду, и принялась кататься на колесе — в сущности еще совсем девчонка, которой было никогда не суждено вырасти.
Вторым местом, в которое строго-настрого было запрещено лазать местным сорванцам, был старый сарай для скота, тропинка к которому давно уж заросла ковылем. Еще на подступах к пожарищу, Полкан жалобно заскулил и уселся на задницу, напрочь отказываясь идти дальше.
— Ну и чего мы расселися? У, волчья сыть! — Демьян замахнулся было на пса клюкой, но удержал себя. Идти к сараю ему и не хотелось. Кабы не Максимка — и дальше б, как и все, обходил проклятое место стороной, — Ай, к черту! Вот и сиди тут.
Полкан с готовностью улегся наземь, проводил печальными глазами хозяина, который по нехитрому собачьему разумению шел на верную смерть.
Раздвигая заросли сорных трав, Демьян приближался к жуткому скоплению почерневших столбов и свай на выжженной поляне — трава здесь так и не проросла. Крыша обвалилась внутрь, накрыв собой черные бесформенные груды; по краям стояли обугленные бревна — будто казненные языческие идолы. От одного взгляда на это место передергивало. Демьян мысленно взмолился, чтобы Максимки — ни живого, ни мертвого — здесь не оказалось. Казалось бы — зачем кому-либо вообще приходить в это проклятое место? Но мальчишеское упрямство могло поспорить лишь с мальчишеским же любопытством, и если вся деревня обходит пожарище стороной — как же не залезть и не посмотреть?
Один такой уже разок залез. В прошлом году, приехал этакий барчук из города — на всех свысока смотрел, игрушками не делился, то ему не так, другое не этак. Так ему местные Задорские мальчишки бока-то и намяли, в наученье. И напоследок лепехой коровьей по башке приложили, чтоб неповадно было. А он возьми да разрыдайся аки девчонка, заблажил, отцом в райкоме грозился да сбежал куда-то. Искали его до вечера, к пожарищу не ходили — не решались. В итоге, кое-как уговорили Демьяна. Мальчонка оказался там — седой и ослепший. Выл, бился, вырывался и все про каких-то «черных» твердил. А хотя чего «каких-то», знали все, кто эти «черные», кому бабкой, кому матерью, кому женой приходились, да и детишек в том сарае осталось немало.
Приезжал потом его отец из райкома, обещал всех распатронить — мол, парнишка умом тронулся и зенки себе пальца́ми прям выковырял. Отвели разгневанного папашу к пожарищу. Тот близко подходить не стал, так, издали все понял. Оно хоть и просвещенный атеизм, и Гагарин давеча в космос летал, а все ж дурное место — его сердцем чуешь. А место-то было — дурнее некуда, и даже Демьян со всеми своими заговорами да оберегами ничего сделать бы не смог. И не стал бы, пожалуй. Одно дело — кикимор да анчуток по углам шугать, и совсем другое…
— Не гневайтесь, кумушки да матушки, в гости напрашиваюсь, дозволения прошу! — голос дрогнул, Демьян поклонился, что называется, «в пояс». Пожарище не отвечало, лишь дрожал раскаленный воздух да гудела мошкара. Не пускают, значит.
— Ну да я всяко дело зайду! — честно предупредил Демьян и шагнул под источенную пламенем балку.
Стоило сделать шаг, как шпарящее солнце, тяжелый дух медвяных трав, гудящий гнус — все это растворилось, исчезло, осталось за спиной. Внутри же лишенного крыши сарая было как будто темнее, точно тени прятавшиеся в уголках глаз бросили таиться — заняли все пространство. В нос шибала тошнотворная вонь паленых волос. Под ногой Демьяна что-то хрустнуло, и он мысленно взмолился, чтобы это была не кость.
— Максимка? — позвал он больше для себя, чтобы было не так страшно под этим пологом упавшей тишины, — Тут ты?
Никто, конечно, не ответил. Ну да оно и к лучшему. Неча здесь людям делать, а тем более детям.
Демьян уже собирался уйти из проклятого места, как вдруг захрустело вокруг, застучало, точно весь сарай пришел в движением. И правда, крыша, обрастающая на глазах соломой, поползла вверх, закрывая небо; прорехи в стенах латали свежие, уже не обугленные бревна. Последними закрылись двери сарая, и Демьян четко услышал, как в пазы снаружи легла доска, запирая его внутри. В мозг выстрелами из трехлинейки врезались голоса снаружи на чужом, до дрожи в коленках знакомом языке. Пахнуло сырым напалмом, отчаянно захотелось жить. А еще Демьян четко ощутил, что он здесь больше не один. Обернувшись, он увидел перед собой толпу крестьян — бабы, дети, старики. Все как один черные, обугленные, прогоревшие до костей и пышущие страшным, пекельным жаром. Запекшиеся глаза, тлеющие волосы и бороды, дымные шлейфы, искаженные агонией лица — все они смотрели на него. Вперед вышел мальчонка — от силы лет пять; на лице кожи почти не оставалось — вся она осыпалась пеплом, обнажив закопченные пламенем кости. Тонкий пальчик вытянулся вперед — одна лишь косточка — растянутый в предсмертной гримасе рот выплюнул облако дыма вместе с жутким, нездешним шепотом на языке самой Нави. И по его команде неподвижные прежде мертвецы двинулись к Демьяну, вытянули черные, дымящиеся, еще горячие руки — будто печеная картошка, только из костра.
Демьян прижался к двери, отшатнулся от подступающего жара, попытался выломиться через дверь, но кто-то по ту сторону крепко держал — не вырвешься. Заговоры застряли в глотке — их заменил горький дым и жирный пепел от горящих тел. Глаза заслезились, и мертвецы слились в единую черную массу, тянущую к нему свои щупальца. Жар накатывал тягучими, иссушающими волнами; от бензиновой вони напалма кружилась голова.
«Вот так, залез на свою голову мальчонку шукать, а зараз сам пропаду. От немца я ушел, да, видать, от судьбы не уйдешь»
Жгучие пальцы ткнулись в рубаху, будто незатушенные чинарики. Поползли по белой ткани черные пятна — без огня, лишь дым и боль. Зашкворчала кожа на плечах. Демьян закрыл лицо, прильнул к щелочке в двери, чтобы вдохнуть свежего воздуха и прочесть, наконец, заговор, отогнать наваждение, но бесчисленные пальцы оттянули его прочь, прожигая одежду. Тонкие щепочки на клюке задымили, прямо в голове Демьяна засипело-заперхало:
«А я говорил, от судьбы — только в петлю. Надо было слушаться-слушаться-слушаться...»
Вдруг из толпы обугленных призраков выплыла баба — скособоченная, жуткая. Мертвые руки, сложенные в молитве, слиплись, сплавились — не разомкнешь. Рот — бесформенная дырка, раззявленная в крике. Она подплыла к знатку, и тут же голодная смерть отпряла, отняла пальцы от шкворчащей Демьяновой плоти. Из дырки на лице бабы вырвалось облачко дыма, оно оставляло сажу на ресницах и бровях, в шипении и треске слышалось:
«Уходи, сынку. Ты ни в чем не виноват. Уходи»
И Демьян выбросило за порог сарая. И вновь — лишь черные бревна да провалившаяся крыша. Ни стрекота пулеметов, ни злобных взглядов запеченных в глазницах очей. Лишь навязчивая вонь напалма и паленых волос — на этот раз уже его собственный. Демьян провел ладонью по красному от жара лицу — брови спалило начисто, борода заплелась в черные расплавленные барашки. По измазанным сажей щекам скатились две слезинки.
— Дякую, мама… Выручила.
Дело близилось к закату. Какой бы мальчонка ни был удалой, а скитаться вторую ночь по лесам и болотам не каждый взрослый выдюжит, куда уж там мальцу! Полкан послушно ждал Демьяна на почтительном расстоянии от пожарища. Увидев хозяина, залебезил, завилял мохнатым помелом, принялся лизать покрытые ожогами руки.
— Ну буде-буде, предатель! Хайло – с ведро, а на деле – сявка трусливая.
Пес перевернулся на спину и подставил пузо – делал вид, что не понимает, о чем таком толкует хозяин.
— Ладно. Одно верное средство осталось.
Дома Демьян смазал ожоги свежей сметаной – Ульянка поднесла в благодарность за выхоженную корову; фельдшер уж рукой махнул, говорит: «Режьте кормилицу на мясо, покуда жива», а Демьян подошел, пошептал на ухо, да иголку какую-то из копыта вытащил, и через день буренка уж вовсю гарцевала по пастбищу. Пока смазывал – решался, неужто и правда по-другому никак? Клюка стояла, похожая на вопросительный знак, поджуживала:
«Давай! Туда тебе и дорога! Признай уж, только так дела и делаются!»
Демьян пнул клюку – та упала и закатилась под лавку. Нет уж! Мы уж как-нибудь своими силами. Полкана Демьян оставил хату охранять. Крестик снял, на крючок под полотенец повесил – а то лес не пустит, будет водить чужака кругами почему зря, да истинный свой лик не покажет. Тут хитрее все. Клюку тоже хотел оставить – эта дрянь если чем и поможет, так только за корягу какую зацепится, но все одно – оставлять рискованно. Лучше уж при себе.
Солнце медленно скрывалось за пиками сосен. Вышел Демьян к лесу – рубашка навыворот, шапка – набекрень, хоть и жарко, а порядок такой, сапоги – левый на правую ногу, правый – на левую. Хушь оно, конечно, и жмет, но потерпеть надобно. Отыскал зна́ток самую проторенную тропку – такую, чтоб ни травинки, сделал по ней три шага и – р-р-раз – сошёл в сторону. А потом обернулся и спиной вперед зашагал. Ткнулся в дерево, сделал круг, да пошел в обратную. Там уперся – и вновь спиною.
Лес тут же сделался густой, темный, будто Демьян не только-только сошел с опушки, а уж добрый час пробирается через чащу. Кроны спрятали солнце, зверье обнаглело – шмыгало едва не под ногами; из под кустов да кочек следили за Демьяном настороженные взгляды – нечасто люди осмеливались сходить на тайные навьи тропы, особенно в этих местах, где кровь германская с кровью белорусской мешалась, напитывая землю и ее бесчисленных детей, пробуждая древний, исконный голод из тех времен, когда человек входил в лес не охотником, но добычею.
Здесь следовало быть особенно осторожным – Демьян добровольно ступил на ту тропку, что лес подкладывает под ноги нерадивым грибникам, чтоб те до конца жизни скитались по бурелому, крича «Ау!». Чужая, нечеловечья территория – здесь лишь нежити да нечисти вольготно, а Демьян почти физически ощущал, как все тут сопротивляется ему – каждая веточка норовит хлестнуть по глазам, каждое бревно – поставить подножку, каждый вдох – как через подушку. Вдруг мелькнуло что-то розовое, живое в буреломе – не то спина, не то грудь.
— Погоди! — крикнул Демьян, и его слова разнеслись по нездешнему лесу самоповторяющимся, дразнящим эхом, переходящим в смех — «Погоди-и-и-ихихихихи!»
Демьян рванулся следом за мелькнувшим силуэтом, распихивая клюкой ветки и кустарники, лезущие в лицо, а смех никак не прекращался – знакомый до боли, гаденький, едкий как щё́лок, он пробирался в мозг остролапой уховерткой, ввинчивался, что дрель.
— А ну стоять! — позвал, запыхавшись, знаток, но неведомый беглец лишь потешался над Демьяном. То и дело виднелись в просветах меж деревьев крепкие крестьянские ляжки, подпрыгивали спелые груди с кроваво-красными сосками, развевалась черная – до румяных ягодиц – шевелюра.
«Нешто баба?» — удивился Демьян, — «Небось кикимора морочит. От мы сейчас ее и допытаем – куда Максимка запропастился»
— Погодь! Побалакать хочу! Постой!
— Ты, Демьянушка, раньше все больше не слово, а дело любил! — похабно хихикнула беглянка, и тут знатка будто молнией прошибло. Узнал он тот голос. И бабу ту узнал. Да только давно уж те крутобедрые ноги обглодали черви, давно уж те черные глаза вороны повыклевали. Никак не могло здесь быть Ефросиньи. И все ж, из его горячечных кошмаров просочилась она сюда – то ли память шутки шутит, то ли Навь его испытывает. На бегу не замечал он, как солнце совсем утонуло в море колышащихся ветвей и уступило место бледной безразличной луне. И хотел бы Демьян остановиться, да ноги сами несли – сквозь кустарники да чахлые деревца, по кочкам да пням, к самому болоту.
Легконогая бесстыдница аки стрекоза перепорхнула едва ли не по кувшинкам на плешивый островок в камышах. Бесстыдница оглянулась, расхохоталась, наклонилась, показывая Демьяну широкий зад и лоно, блестящее от женских соков. Засмотревшись на прелести, Демьян на полном скаку ухнул в заросший ряской зыбун по самую грудь. Нахлынувший холод мгновенно сковал конечности. Тотчас забурлило болото, пробуждаясь к трапезе. Водные травы заплелись на ногах да на поясе, неудержимо потянуло вниз.
А бесстыдница зашерудила в какой-то луже, нащупала, наконец, и потянула наружу. И пока ведьма выпрямлялась, держа что-то на вытянутых руках, поднимался, казалось, лишь её скелет. А кожа продолжала обвисать; груди сдулись, опустились едва не до бедер; лицо обрюзгло дряблой морщинистой маской, будто не приходилось боле по размеру; выставленный напоказ срам терял форму, поростал седой жесткой мочалкой. По коже змеились вспухшие вены, проступали коричневые старческие пятна, а волосы на глазах белели и опадали наземь. На спине кожа и вовсе разошлась на полосы, открыла гребнистый позвоночник и воспаленное мясо — так выглядели спины у тех, кого немцы исхлёстывали насмерть плетьми.
Когда Ефросинья выпрямилась и повернулась к знатку – это была древняя лысая старуха, слишком тощая для своей кожи. Именно такой Демьян увидел ее впервые. На руках у Ефросиньи возлежал грязный, морщинистый младенчик с потрескавшейся серой кожей. Был он такой жуткий, гадкий и болезненный, что было ясно сразу – это никак не может быть живым. А, скорее, никогда живым и не было. Младенчик закряхтел-захрипел как висельник, и ведьма сунула ему в пасть длинный обкусанный сосок; уродец зачавкал.
— Ну что, Демьянушка, я уж кликала тебя кликала, и не чаяла, что встретимся, а ты сам до мене пришел. Теперь ужо я тебя из виду не потеряю, должон ты мне, Демьянушка, крепко должон...
— Ничего я тебе не должен, старая ведьма! Чур меня! Поди прочь! — рычал знаток, цепляясь то за траву, то за какие-то палки, но его неумолимо затягивала трясина.
— Як жеж не должон, Демьянушка? — удивилась старуха, — Вспомни договор-то. Быть тябе тятькой младшому нашему. Не отвертисся, Демьянушка, не убяжишь от судьбы-то.
Демьян хотел было что-то ответить, броситься проклятием, спортить напоследок старую мразь, но воды Хатынских болот уже смыкались над макушкой. Там, в воде он увидел, что за ноги цеплялись не ветки да травы, а костлявые руки сгнивших фрицев да волосья утонувших крестьянок. Плоть их отшелушивалась и окружала мертвецов грязным, будто «пылевым» облаком. Выпученные глаза утопленников смотрели с безразличной деловитостью, будто те ведро из колодца тянули.
Но вдруг облики трупов снесло потоками грязных пузырей, и топь изрыгнула Демьяна на берег — мокрого да продрогшего. Следом болото выплюнуло клюку — такого добра, мол, даром не надо. Откашливаясь, знаток слышал за своей спиной:
— Нет, Демьянушка, на тот свет тебе рановато яшчё. Нешто ты маленького нашего сиротой покинуть хошь? Сиротой-то несладко, сам поди знашь.
Знаток обернулся – на островке вновь стояла обнаженная черноволосая красавица в венке из кувшинок. Младенчик капризно рвал зубами левую грудь; черная в лунном свете кровь струилась по животу.
— Ты иди, Демьянушка, добрые дела делай, грехи замаливай; оно, глядишь, тебе зачтется. Грех-то великий уже на тебе, не отмоисся. А я к тебе скоро приду – младшенького передать. Не убяжишь от судьбы-то. Так что ты жди меня, Демьянушка, я ж от тебя не отстану, ты жди, слышишь, жди-и-и…
Демьян уже не слушал, он бежал прочь. Прочь от проклятого болота, где не место живым; прочь от окаянной Ефросиньи, которой не лежалось в могиле; прочь от жуткого младенца, приходящегося Демьяну… кем? Этого он не знал, а если и знал — то старался любой ценой отогнать от себя это знание, что, подобно камню на шее, тянуло его вниз, в черную пучину, куда он осмелился заглянуть лишь однажды, одним глазком, и теперь эта тень всегда следовала за ним.
Демьян бежал без оглядки, куда глаза глядят, не обращая внимания на хлещущие ветки и стремящиеся прыгнуть под ноги кочки, распугивая ежей, белок и прочую живность да неживность. Остановили его лишь звуки тихой заунывной песни, лъющейся откуда-то снизу, будто из ямы. Знаток замедлился, перебрался через торчащие на пути выкорчи, и едва не скатился кубарем — перед ним оказался овраг с пересохшим ручьем — остались лишь отдельные лужи, полные гнилой стоячей водицы и дохлых головастиков. Песня лилась из полой утробы громадного прогнившего бревна, и здесь, на спуске, уже можно было различить отдельные слова:
«Баю-бай, баю-бай,
Хоть сейчас ты засыпай…»
Демьян облегченно выдохнул — нашелся Максимка. И не в желудке волка, не в трясине и даже не в лапах фараонки. Мальчонку сховал самый обыкновенный, безобидный по сути, бай, разве что малеха одичавший. Приглядевшись к логову бая, знаток хушь и стемнело — а приметил остатки печной трубы и утопающий в земле скат крыши. Хозяева, видать, дом бросили, а, может, околели, и несчастный бай, похоже, остался привязан к месту и теперь, поди, пел свои колыбельные разве что лягушкам. А тут дитё подвернулось — вот и увлекся. Но, вслушавшись, Демьян ускорил шаг, а старушачий тенорок продолжал тянуть:
«Бай, бай ай люли, Хоть сегодня да умри. Сколочу тебе гробок Из дубовых из досок. Завтра грянет мороз, Снесут тебя на погост. Бабушка-старушка, Отрежь полотенце, Накрыть младенца. Мы поплачем, повоем, В могилу зароем»
На последнем куплете Демьян буквально врезался в бревно, отчего тому на голову посыпались личинки да жуки-короеды.
— Цыц, шельма! А ну давай сюды мальчонку!
Бай — маленькая тщедушная фигурка, будто слепленная из тонких косточек, прелой листвы и паутины осторожно повернулась; сверкнул пустой зев, заменявший обитателю Нави лицо. Многосуставчатое создание осторожно передвинулось, загораживая лежащего без движения Максимку. Все тело пацана покрывала полупрозрачная тонкая пряжа. Одичавший бай продолжил песенку, и на глаза спящего Максимки легла еще одна нить тончайшей паутинки:
«Баюшки-баю, Не ложися на краю. По заутрене мороз, Снесем Ваню на погост…»
— Цыц, кому сказал! — Демьян ткнул клюкой в бая, и тот беззащитно затрепетал лапками, пятясь и пытаясь отмахнуться. «Смертные колыбельные», что пели малятам в голодные годы люди уже, поди, не помнили, а вот баи — еще как. Но страшнее всего было то, что спетые ими они и правда начинали действовать. Навий неуверенно пропищал что-то на одной ноте, а потом все же вымолвил:
— На что он тебе? Он никому не нужный…
— Это еще кто сказал? — удивился знаток.
— Он мне сам сказал… Я его сны видел, и судьбу его прочитал. Страшная судьба, лихая… Отчим мамку-то по голове обухом хватит, да и убьет совсем. Максимка-то не сдержится, да загонит тому нож в пузо. Приедут, заберут Максимку, да на Северах грязной заточкой глотку за пайку хлеба перережут… Хай лучше здесь, со мной засыпает, да сны бачит… Без боли и страданий. Навсегда, — напевно отвечало создание, а потом вновь затянуло:
«Ай, люли, люли, люли. Хоть сегодня же помри. В среду схороним, В четверг погребем, В пятницу вспомянем Поминки унесем»
Взглянул Демьян на пацана и понял – так оно действительно и будет. Как он Свирида ни стращал, тот все равно примется за своё, и либо совсем убъет Максимку, либо погубит его. Если только не…
— Отдай мне его. Перепишу я его судьбу.
— Перепишешь? — с недоверием спросил бай, — Переписать судьбу – дорого выйдет, да только толку? Тебе ль не знать – твоя-то, вон, писана-переписана. Все одно – не ты с ней, а она с тобой сладит, не мытьем так катаньем. А хочешь – кладись сюда. Я и тебе поспеваю. У тебя, Демьян, одна боль впереди, из года в год, да с каждым годом горше.
— Нет уж, я еще помыкаюсь. Давай сюда хлопчика, а то я к тебе сам залезу – не обрадуешься.
Бай осторожно подтянул бледное тело мальчика к краю бревна. Когда Демьян уже протянул руку, вцепилось в запястье – слабенько, но хватко, как умирающая старушка.
— Ты, Демьян, не мне обещание дал. Ты, Демьян с Навью договорился. Коли мальчонку не спасешь – сполна расплатишься, а за тобой еще с прошлого раза должок, я ведаю. Мы все ведаем.
Демьян вырвал руку, поскорее схватил Максимку – тот не дышал – и принялся сдергивать с него липнущую к рукам паутину. В первую очередь с глаз, смежившую веки вечным сном, с горла – остановившую дыхание; вытянул через глотку длинную плотную нить, оплетавшую сердце. И пацан закашлялся, задышал, судорожно дернулся, открыл глаза, увидел Демьяна и разрыдался у того на плече.
— Ну буде-буде… Большой уж совсем. Пошли домой, к мамке…
Знаток быстро поменял сапоги местами, и тут же по ногам разлилось почти небесное блаженство – наконец-то левый был на правом, а правый – на левом. Шапку Демьян потерял еще в болоте, так что оставалось только вывернуть рубаху, но было не до того – уж брезжил рассвет, а коли новый день по ту сторону леса встретишь – так уж там и останешься, вовек не выйдешь. И Демьян побежал, прижимая к себе Максимку, оскальзывался на стенках оврага, спотыкался и бежал дальше, пока, наконец, неожиданно посреди бурелома их не выкинуло на опушку.
— Выбрались! Гляди ж ты, выбрались! — шептал Демьян, щурясь на восходящее из-за горизонта солнце.
* * *
Мамка Максимка – ясно дело – рассыпалась в благодарностях, знаток только головой мотал – не положено мол словами благодарить. Та поняла по-своему, принесла какие-то бумажные рубли, но и денег Демьян за работу не брал – только гостинцы. Кое-как собрала по дому немного муки, сала да еще по мелочи. Максимка – уж здоровый лоб – лип к мамке как кутенок и сглатывал слезы, а вот Свирид, похоже, был не слишком рад возвращению пасынка. Он, конечно, потрепал пацана по холке, но всё как-то больше оглядываясь на Демьяна, и знаток был уверен – стоит ему уйти со двора, как Свирид сызнова продолжит свои измывательства. И кто знает, может, прав был бай, мотать парнишке срок где-нибудь в Магадане, покуда он, такой дерзкий да резвый не наткнется кадыком на бритвенное лезвие. Судьбу мальчонки нужно было поменять. И, судя по всему, Демьян уже знал, как.
— Слышь, малой, а годков-то тебе сколько?
— Двенадцать, — всхлипывая, ответил тот.
«Двенадцать», — мысленно повторил Демьян, — «Одно к одному. И меня Ефросинья учеником в двенадцать взяла...»
— А скажи-ка, Максимка, бачил чего там, в бревне? Я пришел, гляжу, ты лежишь, сопишь в две дырки, як убитый. Мож было там чего?
Мальчик не ответил, но по энергичным кивкам знаток понял – перед глазами пацана все еще стояла безглазая рожа бая с пастью, набитой прелой листвой.
«Ну таперича уж точно судьба!»
— Ну шо, родители, — с усмешкой обратился Демьян к Надюхе и Свириду, — Поздравляю. Знаткой он у вас.
— Да як же! У него вон, и значок октябрятский есть, и в школу ему в сентябре, — ахнула мамаша, — Не треба ему это. Не согласная я. Ну, скажи ему!
Ткнула Свирида в бок. Тот поперхнулся, выдавил:
— Ну то человек знающий, ему виднее. Да и пацан опять же будет при деле.
— Жить он будет у меня, — отрезал Демьян, и от него не скрылся выдох облегчения Свирида, — Беру его к себе на полное содержание. Сможет вас навещать, но не чаще раза в неделю. Слышишь, Максимка? Будешь у меня обучаться?
Парень посмотрел полными слез глазами на мать, обернулся на отчима и, коротко помолчав, кивнул. Возможно, там, внутри полого бревна под паутиной смертной сени он видел сны о своем будущем, слышал, что шептал бай, и где-то в глубине души знал, чем бы закончилась его история, останься он жить с матерью.
— Ну тады сутки вам на сборы да прощания, а завтра к рассвету жду тебя, Максимка, у своей хаты. И близко не подходи – Полкан тебя покуда не знает — порвет.
Вторым местом, в которое строго-настрого было запрещено лазать местным сорванцам, был старый сарай для скота, тропинка к которому давно уж заросла ковылем. Еще на подступах к пожарищу, Полкан жалобно заскулил и уселся на задницу, напрочь отказываясь идти дальше.
— Ну и чего мы расселися? У, волчья сыть! — Демьян замахнулся было на пса клюкой, но удержал себя. Идти к сараю ему и не хотелось. Кабы не Максимка — и дальше б, как и все, обходил проклятое место стороной, — Ай, к черту! Вот и сиди тут.
Полкан с готовностью улегся наземь, проводил печальными глазами хозяина, который по нехитрому собачьему разумению шел на верную смерть.
Раздвигая заросли сорных трав, Демьян приближался к жуткому скоплению почерневших столбов и свай на выжженной поляне — трава здесь так и не проросла. Крыша обвалилась внутрь, накрыв собой черные бесформенные груды; по краям стояли обугленные бревна — будто казненные языческие идолы. От одного взгляда на это место передергивало. Демьян мысленно взмолился, чтобы Максимки — ни живого, ни мертвого — здесь не оказалось. Казалось бы — зачем кому-либо вообще приходить в это проклятое место? Но мальчишеское упрямство могло поспорить лишь с мальчишеским же любопытством, и если вся деревня обходит пожарище стороной — как же не залезть и не посмотреть?
Один такой уже разок залез. В прошлом году, приехал этакий барчук из города — на всех свысока смотрел, игрушками не делился, то ему не так, другое не этак. Так ему местные Задорские мальчишки бока-то и намяли, в наученье. И напоследок лепехой коровьей по башке приложили, чтоб неповадно было. А он возьми да разрыдайся аки девчонка, заблажил, отцом в райкоме грозился да сбежал куда-то. Искали его до вечера, к пожарищу не ходили — не решались. В итоге, кое-как уговорили Демьяна. Мальчонка оказался там — седой и ослепший. Выл, бился, вырывался и все про каких-то «черных» твердил. А хотя чего «каких-то», знали все, кто эти «черные», кому бабкой, кому матерью, кому женой приходились, да и детишек в том сарае осталось немало.
Приезжал потом его отец из райкома, обещал всех распатронить — мол, парнишка умом тронулся и зенки себе пальца́ми прям выковырял. Отвели разгневанного папашу к пожарищу. Тот близко подходить не стал, так, издали все понял. Оно хоть и просвещенный атеизм, и Гагарин давеча в космос летал, а все ж дурное место — его сердцем чуешь. А место-то было — дурнее некуда, и даже Демьян со всеми своими заговорами да оберегами ничего сделать бы не смог. И не стал бы, пожалуй. Одно дело — кикимор да анчуток по углам шугать, и совсем другое…
— Не гневайтесь, кумушки да матушки, в гости напрашиваюсь, дозволения прошу! — голос дрогнул, Демьян поклонился, что называется, «в пояс». Пожарище не отвечало, лишь дрожал раскаленный воздух да гудела мошкара. Не пускают, значит.
— Ну да я всяко дело зайду! — честно предупредил Демьян и шагнул под источенную пламенем балку.
Стоило сделать шаг, как шпарящее солнце, тяжелый дух медвяных трав, гудящий гнус — все это растворилось, исчезло, осталось за спиной. Внутри же лишенного крыши сарая было как будто темнее, точно тени прятавшиеся в уголках глаз бросили таиться — заняли все пространство. В нос шибала тошнотворная вонь паленых волос. Под ногой Демьяна что-то хрустнуло, и он мысленно взмолился, чтобы это была не кость.
— Максимка? — позвал он больше для себя, чтобы было не так страшно под этим пологом упавшей тишины, — Тут ты?
Никто, конечно, не ответил. Ну да оно и к лучшему. Неча здесь людям делать, а тем более детям.
Демьян уже собирался уйти из проклятого места, как вдруг захрустело вокруг, застучало, точно весь сарай пришел в движением. И правда, крыша, обрастающая на глазах соломой, поползла вверх, закрывая небо; прорехи в стенах латали свежие, уже не обугленные бревна. Последними закрылись двери сарая, и Демьян четко услышал, как в пазы снаружи легла доска, запирая его внутри. В мозг выстрелами из трехлинейки врезались голоса снаружи на чужом, до дрожи в коленках знакомом языке. Пахнуло сырым напалмом, отчаянно захотелось жить. А еще Демьян четко ощутил, что он здесь больше не один. Обернувшись, он увидел перед собой толпу крестьян — бабы, дети, старики. Все как один черные, обугленные, прогоревшие до костей и пышущие страшным, пекельным жаром. Запекшиеся глаза, тлеющие волосы и бороды, дымные шлейфы, искаженные агонией лица — все они смотрели на него. Вперед вышел мальчонка — от силы лет пять; на лице кожи почти не оставалось — вся она осыпалась пеплом, обнажив закопченные пламенем кости. Тонкий пальчик вытянулся вперед — одна лишь косточка — растянутый в предсмертной гримасе рот выплюнул облако дыма вместе с жутким, нездешним шепотом на языке самой Нави. И по его команде неподвижные прежде мертвецы двинулись к Демьяну, вытянули черные, дымящиеся, еще горячие руки — будто печеная картошка, только из костра.
Демьян прижался к двери, отшатнулся от подступающего жара, попытался выломиться через дверь, но кто-то по ту сторону крепко держал — не вырвешься. Заговоры застряли в глотке — их заменил горький дым и жирный пепел от горящих тел. Глаза заслезились, и мертвецы слились в единую черную массу, тянущую к нему свои щупальца. Жар накатывал тягучими, иссушающими волнами; от бензиновой вони напалма кружилась голова.
«Вот так, залез на свою голову мальчонку шукать, а зараз сам пропаду. От немца я ушел, да, видать, от судьбы не уйдешь»
Жгучие пальцы ткнулись в рубаху, будто незатушенные чинарики. Поползли по белой ткани черные пятна — без огня, лишь дым и боль. Зашкворчала кожа на плечах. Демьян закрыл лицо, прильнул к щелочке в двери, чтобы вдохнуть свежего воздуха и прочесть, наконец, заговор, отогнать наваждение, но бесчисленные пальцы оттянули его прочь, прожигая одежду. Тонкие щепочки на клюке задымили, прямо в голове Демьяна засипело-заперхало:
«А я говорил, от судьбы — только в петлю. Надо было слушаться-слушаться-слушаться...»
Вдруг из толпы обугленных призраков выплыла баба — скособоченная, жуткая. Мертвые руки, сложенные в молитве, слиплись, сплавились — не разомкнешь. Рот — бесформенная дырка, раззявленная в крике. Она подплыла к знатку, и тут же голодная смерть отпряла, отняла пальцы от шкворчащей Демьяновой плоти. Из дырки на лице бабы вырвалось облачко дыма, оно оставляло сажу на ресницах и бровях, в шипении и треске слышалось:
«Уходи, сынку. Ты ни в чем не виноват. Уходи»
И Демьян выбросило за порог сарая. И вновь — лишь черные бревна да провалившаяся крыша. Ни стрекота пулеметов, ни злобных взглядов запеченных в глазницах очей. Лишь навязчивая вонь напалма и паленых волос — на этот раз уже его собственный. Демьян провел ладонью по красному от жара лицу — брови спалило начисто, борода заплелась в черные расплавленные барашки. По измазанным сажей щекам скатились две слезинки.
— Дякую, мама… Выручила.
Дело близилось к закату. Какой бы мальчонка ни был удалой, а скитаться вторую ночь по лесам и болотам не каждый взрослый выдюжит, куда уж там мальцу! Полкан послушно ждал Демьяна на почтительном расстоянии от пожарища. Увидев хозяина, залебезил, завилял мохнатым помелом, принялся лизать покрытые ожогами руки.
— Ну буде-буде, предатель! Хайло – с ведро, а на деле – сявка трусливая.
Пес перевернулся на спину и подставил пузо – делал вид, что не понимает, о чем таком толкует хозяин.
— Ладно. Одно верное средство осталось.
Дома Демьян смазал ожоги свежей сметаной – Ульянка поднесла в благодарность за выхоженную корову; фельдшер уж рукой махнул, говорит: «Режьте кормилицу на мясо, покуда жива», а Демьян подошел, пошептал на ухо, да иголку какую-то из копыта вытащил, и через день буренка уж вовсю гарцевала по пастбищу. Пока смазывал – решался, неужто и правда по-другому никак? Клюка стояла, похожая на вопросительный знак, поджуживала:
«Давай! Туда тебе и дорога! Признай уж, только так дела и делаются!»
Демьян пнул клюку – та упала и закатилась под лавку. Нет уж! Мы уж как-нибудь своими силами. Полкана Демьян оставил хату охранять. Крестик снял, на крючок под полотенец повесил – а то лес не пустит, будет водить чужака кругами почему зря, да истинный свой лик не покажет. Тут хитрее все. Клюку тоже хотел оставить – эта дрянь если чем и поможет, так только за корягу какую зацепится, но все одно – оставлять рискованно. Лучше уж при себе.
Солнце медленно скрывалось за пиками сосен. Вышел Демьян к лесу – рубашка навыворот, шапка – набекрень, хоть и жарко, а порядок такой, сапоги – левый на правую ногу, правый – на левую. Хушь оно, конечно, и жмет, но потерпеть надобно. Отыскал зна́ток самую проторенную тропку – такую, чтоб ни травинки, сделал по ней три шага и – р-р-раз – сошёл в сторону. А потом обернулся и спиной вперед зашагал. Ткнулся в дерево, сделал круг, да пошел в обратную. Там уперся – и вновь спиною.
Лес тут же сделался густой, темный, будто Демьян не только-только сошел с опушки, а уж добрый час пробирается через чащу. Кроны спрятали солнце, зверье обнаглело – шмыгало едва не под ногами; из под кустов да кочек следили за Демьяном настороженные взгляды – нечасто люди осмеливались сходить на тайные навьи тропы, особенно в этих местах, где кровь германская с кровью белорусской мешалась, напитывая землю и ее бесчисленных детей, пробуждая древний, исконный голод из тех времен, когда человек входил в лес не охотником, но добычею.
Здесь следовало быть особенно осторожным – Демьян добровольно ступил на ту тропку, что лес подкладывает под ноги нерадивым грибникам, чтоб те до конца жизни скитались по бурелому, крича «Ау!». Чужая, нечеловечья территория – здесь лишь нежити да нечисти вольготно, а Демьян почти физически ощущал, как все тут сопротивляется ему – каждая веточка норовит хлестнуть по глазам, каждое бревно – поставить подножку, каждый вдох – как через подушку. Вдруг мелькнуло что-то розовое, живое в буреломе – не то спина, не то грудь.
— Погоди! — крикнул Демьян, и его слова разнеслись по нездешнему лесу самоповторяющимся, дразнящим эхом, переходящим в смех — «Погоди-и-и-ихихихихи!»
Демьян рванулся следом за мелькнувшим силуэтом, распихивая клюкой ветки и кустарники, лезущие в лицо, а смех никак не прекращался – знакомый до боли, гаденький, едкий как щё́лок, он пробирался в мозг остролапой уховерткой, ввинчивался, что дрель.
— А ну стоять! — позвал, запыхавшись, знаток, но неведомый беглец лишь потешался над Демьяном. То и дело виднелись в просветах меж деревьев крепкие крестьянские ляжки, подпрыгивали спелые груди с кроваво-красными сосками, развевалась черная – до румяных ягодиц – шевелюра.
«Нешто баба?» — удивился Демьян, — «Небось кикимора морочит. От мы сейчас ее и допытаем – куда Максимка запропастился»
— Погодь! Побалакать хочу! Постой!
— Ты, Демьянушка, раньше все больше не слово, а дело любил! — похабно хихикнула беглянка, и тут знатка будто молнией прошибло. Узнал он тот голос. И бабу ту узнал. Да только давно уж те крутобедрые ноги обглодали черви, давно уж те черные глаза вороны повыклевали. Никак не могло здесь быть Ефросиньи. И все ж, из его горячечных кошмаров просочилась она сюда – то ли память шутки шутит, то ли Навь его испытывает. На бегу не замечал он, как солнце совсем утонуло в море колышащихся ветвей и уступило место бледной безразличной луне. И хотел бы Демьян остановиться, да ноги сами несли – сквозь кустарники да чахлые деревца, по кочкам да пням, к самому болоту.
Легконогая бесстыдница аки стрекоза перепорхнула едва ли не по кувшинкам на плешивый островок в камышах. Бесстыдница оглянулась, расхохоталась, наклонилась, показывая Демьяну широкий зад и лоно, блестящее от женских соков. Засмотревшись на прелести, Демьян на полном скаку ухнул в заросший ряской зыбун по самую грудь. Нахлынувший холод мгновенно сковал конечности. Тотчас забурлило болото, пробуждаясь к трапезе. Водные травы заплелись на ногах да на поясе, неудержимо потянуло вниз.
А бесстыдница зашерудила в какой-то луже, нащупала, наконец, и потянула наружу. И пока ведьма выпрямлялась, держа что-то на вытянутых руках, поднимался, казалось, лишь её скелет. А кожа продолжала обвисать; груди сдулись, опустились едва не до бедер; лицо обрюзгло дряблой морщинистой маской, будто не приходилось боле по размеру; выставленный напоказ срам терял форму, поростал седой жесткой мочалкой. По коже змеились вспухшие вены, проступали коричневые старческие пятна, а волосы на глазах белели и опадали наземь. На спине кожа и вовсе разошлась на полосы, открыла гребнистый позвоночник и воспаленное мясо — так выглядели спины у тех, кого немцы исхлёстывали насмерть плетьми.
Когда Ефросинья выпрямилась и повернулась к знатку – это была древняя лысая старуха, слишком тощая для своей кожи. Именно такой Демьян увидел ее впервые. На руках у Ефросиньи возлежал грязный, морщинистый младенчик с потрескавшейся серой кожей. Был он такой жуткий, гадкий и болезненный, что было ясно сразу – это никак не может быть живым. А, скорее, никогда живым и не было. Младенчик закряхтел-захрипел как висельник, и ведьма сунула ему в пасть длинный обкусанный сосок; уродец зачавкал.
— Ну что, Демьянушка, я уж кликала тебя кликала, и не чаяла, что встретимся, а ты сам до мене пришел. Теперь ужо я тебя из виду не потеряю, должон ты мне, Демьянушка, крепко должон...
— Ничего я тебе не должен, старая ведьма! Чур меня! Поди прочь! — рычал знаток, цепляясь то за траву, то за какие-то палки, но его неумолимо затягивала трясина.
— Як жеж не должон, Демьянушка? — удивилась старуха, — Вспомни договор-то. Быть тябе тятькой младшому нашему. Не отвертисся, Демьянушка, не убяжишь от судьбы-то.
Демьян хотел было что-то ответить, броситься проклятием, спортить напоследок старую мразь, но воды Хатынских болот уже смыкались над макушкой. Там, в воде он увидел, что за ноги цеплялись не ветки да травы, а костлявые руки сгнивших фрицев да волосья утонувших крестьянок. Плоть их отшелушивалась и окружала мертвецов грязным, будто «пылевым» облаком. Выпученные глаза утопленников смотрели с безразличной деловитостью, будто те ведро из колодца тянули.
Но вдруг облики трупов снесло потоками грязных пузырей, и топь изрыгнула Демьяна на берег — мокрого да продрогшего. Следом болото выплюнуло клюку — такого добра, мол, даром не надо. Откашливаясь, знаток слышал за своей спиной:
— Нет, Демьянушка, на тот свет тебе рановато яшчё. Нешто ты маленького нашего сиротой покинуть хошь? Сиротой-то несладко, сам поди знашь.
Знаток обернулся – на островке вновь стояла обнаженная черноволосая красавица в венке из кувшинок. Младенчик капризно рвал зубами левую грудь; черная в лунном свете кровь струилась по животу.
— Ты иди, Демьянушка, добрые дела делай, грехи замаливай; оно, глядишь, тебе зачтется. Грех-то великий уже на тебе, не отмоисся. А я к тебе скоро приду – младшенького передать. Не убяжишь от судьбы-то. Так что ты жди меня, Демьянушка, я ж от тебя не отстану, ты жди, слышишь, жди-и-и…
Демьян уже не слушал, он бежал прочь. Прочь от проклятого болота, где не место живым; прочь от окаянной Ефросиньи, которой не лежалось в могиле; прочь от жуткого младенца, приходящегося Демьяну… кем? Этого он не знал, а если и знал — то старался любой ценой отогнать от себя это знание, что, подобно камню на шее, тянуло его вниз, в черную пучину, куда он осмелился заглянуть лишь однажды, одним глазком, и теперь эта тень всегда следовала за ним.
Демьян бежал без оглядки, куда глаза глядят, не обращая внимания на хлещущие ветки и стремящиеся прыгнуть под ноги кочки, распугивая ежей, белок и прочую живность да неживность. Остановили его лишь звуки тихой заунывной песни, лъющейся откуда-то снизу, будто из ямы. Знаток замедлился, перебрался через торчащие на пути выкорчи, и едва не скатился кубарем — перед ним оказался овраг с пересохшим ручьем — остались лишь отдельные лужи, полные гнилой стоячей водицы и дохлых головастиков. Песня лилась из полой утробы громадного прогнившего бревна, и здесь, на спуске, уже можно было различить отдельные слова:
«Баю-бай, баю-бай,
Хоть сейчас ты засыпай…»
Демьян облегченно выдохнул — нашелся Максимка. И не в желудке волка, не в трясине и даже не в лапах фараонки. Мальчонку сховал самый обыкновенный, безобидный по сути, бай, разве что малеха одичавший. Приглядевшись к логову бая, знаток хушь и стемнело — а приметил остатки печной трубы и утопающий в земле скат крыши. Хозяева, видать, дом бросили, а, может, околели, и несчастный бай, похоже, остался привязан к месту и теперь, поди, пел свои колыбельные разве что лягушкам. А тут дитё подвернулось — вот и увлекся. Но, вслушавшись, Демьян ускорил шаг, а старушачий тенорок продолжал тянуть:
«Бай, бай ай люли, Хоть сегодня да умри. Сколочу тебе гробок Из дубовых из досок. Завтра грянет мороз, Снесут тебя на погост. Бабушка-старушка, Отрежь полотенце, Накрыть младенца. Мы поплачем, повоем, В могилу зароем»
На последнем куплете Демьян буквально врезался в бревно, отчего тому на голову посыпались личинки да жуки-короеды.
— Цыц, шельма! А ну давай сюды мальчонку!
Бай — маленькая тщедушная фигурка, будто слепленная из тонких косточек, прелой листвы и паутины осторожно повернулась; сверкнул пустой зев, заменявший обитателю Нави лицо. Многосуставчатое создание осторожно передвинулось, загораживая лежащего без движения Максимку. Все тело пацана покрывала полупрозрачная тонкая пряжа. Одичавший бай продолжил песенку, и на глаза спящего Максимки легла еще одна нить тончайшей паутинки:
«Баюшки-баю, Не ложися на краю. По заутрене мороз, Снесем Ваню на погост…»
— Цыц, кому сказал! — Демьян ткнул клюкой в бая, и тот беззащитно затрепетал лапками, пятясь и пытаясь отмахнуться. «Смертные колыбельные», что пели малятам в голодные годы люди уже, поди, не помнили, а вот баи — еще как. Но страшнее всего было то, что спетые ими они и правда начинали действовать. Навий неуверенно пропищал что-то на одной ноте, а потом все же вымолвил:
— На что он тебе? Он никому не нужный…
— Это еще кто сказал? — удивился знаток.
— Он мне сам сказал… Я его сны видел, и судьбу его прочитал. Страшная судьба, лихая… Отчим мамку-то по голове обухом хватит, да и убьет совсем. Максимка-то не сдержится, да загонит тому нож в пузо. Приедут, заберут Максимку, да на Северах грязной заточкой глотку за пайку хлеба перережут… Хай лучше здесь, со мной засыпает, да сны бачит… Без боли и страданий. Навсегда, — напевно отвечало создание, а потом вновь затянуло:
«Ай, люли, люли, люли. Хоть сегодня же помри. В среду схороним, В четверг погребем, В пятницу вспомянем Поминки унесем»
Взглянул Демьян на пацана и понял – так оно действительно и будет. Как он Свирида ни стращал, тот все равно примется за своё, и либо совсем убъет Максимку, либо погубит его. Если только не…
— Отдай мне его. Перепишу я его судьбу.
— Перепишешь? — с недоверием спросил бай, — Переписать судьбу – дорого выйдет, да только толку? Тебе ль не знать – твоя-то, вон, писана-переписана. Все одно – не ты с ней, а она с тобой сладит, не мытьем так катаньем. А хочешь – кладись сюда. Я и тебе поспеваю. У тебя, Демьян, одна боль впереди, из года в год, да с каждым годом горше.
— Нет уж, я еще помыкаюсь. Давай сюда хлопчика, а то я к тебе сам залезу – не обрадуешься.
Бай осторожно подтянул бледное тело мальчика к краю бревна. Когда Демьян уже протянул руку, вцепилось в запястье – слабенько, но хватко, как умирающая старушка.
— Ты, Демьян, не мне обещание дал. Ты, Демьян с Навью договорился. Коли мальчонку не спасешь – сполна расплатишься, а за тобой еще с прошлого раза должок, я ведаю. Мы все ведаем.
Демьян вырвал руку, поскорее схватил Максимку – тот не дышал – и принялся сдергивать с него липнущую к рукам паутину. В первую очередь с глаз, смежившую веки вечным сном, с горла – остановившую дыхание; вытянул через глотку длинную плотную нить, оплетавшую сердце. И пацан закашлялся, задышал, судорожно дернулся, открыл глаза, увидел Демьяна и разрыдался у того на плече.
— Ну буде-буде… Большой уж совсем. Пошли домой, к мамке…
Знаток быстро поменял сапоги местами, и тут же по ногам разлилось почти небесное блаженство – наконец-то левый был на правом, а правый – на левом. Шапку Демьян потерял еще в болоте, так что оставалось только вывернуть рубаху, но было не до того – уж брезжил рассвет, а коли новый день по ту сторону леса встретишь – так уж там и останешься, вовек не выйдешь. И Демьян побежал, прижимая к себе Максимку, оскальзывался на стенках оврага, спотыкался и бежал дальше, пока, наконец, неожиданно посреди бурелома их не выкинуло на опушку.
— Выбрались! Гляди ж ты, выбрались! — шептал Демьян, щурясь на восходящее из-за горизонта солнце.
* * *
Мамка Максимка – ясно дело – рассыпалась в благодарностях, знаток только головой мотал – не положено мол словами благодарить. Та поняла по-своему, принесла какие-то бумажные рубли, но и денег Демьян за работу не брал – только гостинцы. Кое-как собрала по дому немного муки, сала да еще по мелочи. Максимка – уж здоровый лоб – лип к мамке как кутенок и сглатывал слезы, а вот Свирид, похоже, был не слишком рад возвращению пасынка. Он, конечно, потрепал пацана по холке, но всё как-то больше оглядываясь на Демьяна, и знаток был уверен – стоит ему уйти со двора, как Свирид сызнова продолжит свои измывательства. И кто знает, может, прав был бай, мотать парнишке срок где-нибудь в Магадане, покуда он, такой дерзкий да резвый не наткнется кадыком на бритвенное лезвие. Судьбу мальчонки нужно было поменять. И, судя по всему, Демьян уже знал, как.
— Слышь, малой, а годков-то тебе сколько?
— Двенадцать, — всхлипывая, ответил тот.
«Двенадцать», — мысленно повторил Демьян, — «Одно к одному. И меня Ефросинья учеником в двенадцать взяла...»
— А скажи-ка, Максимка, бачил чего там, в бревне? Я пришел, гляжу, ты лежишь, сопишь в две дырки, як убитый. Мож было там чего?
Мальчик не ответил, но по энергичным кивкам знаток понял – перед глазами пацана все еще стояла безглазая рожа бая с пастью, набитой прелой листвой.
«Ну таперича уж точно судьба!»
— Ну шо, родители, — с усмешкой обратился Демьян к Надюхе и Свириду, — Поздравляю. Знаткой он у вас.
— Да як же! У него вон, и значок октябрятский есть, и в школу ему в сентябре, — ахнула мамаша, — Не треба ему это. Не согласная я. Ну, скажи ему!
Ткнула Свирида в бок. Тот поперхнулся, выдавил:
— Ну то человек знающий, ему виднее. Да и пацан опять же будет при деле.
— Жить он будет у меня, — отрезал Демьян, и от него не скрылся выдох облегчения Свирида, — Беру его к себе на полное содержание. Сможет вас навещать, но не чаще раза в неделю. Слышишь, Максимка? Будешь у меня обучаться?
Парень посмотрел полными слез глазами на мать, обернулся на отчима и, коротко помолчав, кивнул. Возможно, там, внутри полого бревна под паутиной смертной сени он видел сны о своем будущем, слышал, что шептал бай, и где-то в глубине души знал, чем бы закончилась его история, останься он жить с матерью.
— Ну тады сутки вам на сборы да прощания, а завтра к рассвету жду тебя, Максимка, у своей хаты. И близко не подходи – Полкан тебя покуда не знает — порвет.
* * *
Вернувшись домой, Демьян потрепал по ушам Полкана – тот, увидев хозяина живым и здоровым, радостно заворчал, что трактор. Знаток бросил негустые «гостинцы» от Максимкиной семьи на стол, стащил рубаху, с ненавистью зашвырнул клюку на печь – хоть ты синим пламенем гори – и включил газовую конфорку. Заварил себе чай с травками и мятой, впервые за день закурил; с удовольствием вдохнул тяжелый дым от крепкого самосада. Взглянул вдаль, на черные просветы между соснами. Кажется, в одном из них мелькнула голая бледная фигурка не то с черными, не то с седыми волосами. Вместе с ветром до слуха его донеслись мелкие, будто горох покатился, издевательские смешки.
— Я от немца ушел, да от батьки ушел, а от судьбы-то и подавно уйду, — задорно срифмовал Демьян и пустил в сторону леса густое сизое облако дыма.
Вернувшись домой, Демьян потрепал по ушам Полкана – тот, увидев хозяина живым и здоровым, радостно заворчал, что трактор. Знаток бросил негустые «гостинцы» от Максимкиной семьи на стол, стащил рубаху, с ненавистью зашвырнул клюку на печь – хоть ты синим пламенем гори – и включил газовую конфорку. Заварил себе чай с травками и мятой, впервые за день закурил; с удовольствием вдохнул тяжелый дым от крепкого самосада. Взглянул вдаль, на черные просветы между соснами. Кажется, в одном из них мелькнула голая бледная фигурка не то с черными, не то с седыми волосами. Вместе с ветром до слуха его донеслись мелкие, будто горох покатился, издевательские смешки.
— Я от немца ушел, да от батьки ушел, а от судьбы-то и подавно уйду, — задорно срифмовал Демьян и пустил в сторону леса густое сизое облако дыма.