— Да? — безразлично переспросила Алиса и поправила как бы невзначай модную стрижку. Ежов залюбовался отблеском на блондинистых волосах. И знал всегда, что норов у нее сучий, но красива как!
— Да, — в тон ответил Ежов, подавил напрашивавшийся глубоко нецензурный ответ. Дама всё-таки. Ну или выглядит как дама. В прошлый раз Алиса была рыжей, с длинными кудрявыми волосами. В позапрошлый — стриженной строго уставным ёжиком, выкрашенным в густо-фиолетовый цвет. Как чернила пролили. Только брюнеткой не была никогда. Хотя она всегда оставалась Алисой и встречала его первой.
Он зажмурился и обречённо спросил:
— Там как?
Здесь на него нападало странное косноязычие. Язык немел, не слушался и как-то раз напрочь отказался повиноваться.
Алиса насмешливо фыркнула, демонстративно подпиливая левый мизинец. Как будто Ежов не знал, что уж ей-то эта бутафория точно без разницы.
— Как обычно. А то ты не знаешь, Павлушка. Там всё всегда как обычно.
Ежова перекосило, но он мужественно вновь сделал морду безразличным кирпичом. Показывать эмоции при Алисе (пусть даже его и корёжило от такой формы своего дурацкого имени) значило пустить всё коту под хвост. Впрочем, Алиса, кажется, всерьёз увлеклась мизинцем и не заметила его промаха. Ежов с облегчением беззвучно выдохнул и промямлил:
— Ну я пойду, да?
Алиса на миг оторвала взгляд от ногтя и милостиво разрешила:
— Иди, да.
Красивая девка, вновь подумал Ежов, хоть и сучка. Вредная, да своя. Еще б была чужая, почитай, столько лет в одном подъезде прожили! И за солью, и за перцем, и уроки друг у друга скатывали, и в догонялки играли, и даже в куклы в детстве он мужественно отыгрывал роль пропавшего, но все-таки вернувшегося непутёвого папки. Глядишь, и закрутилось бы что посерьёзнее, как подросли. Если бы однажды Алиса во всей своей тринадцатилетней длинноногой красе не пропала.
Нашли её через два дня, Ежов считал. И сам искал по окрестным оврагам, кушерям и буеракам. К счастью, нашёл не он. Гриву чернющих, смоляных кудрей, запутавшуюся в кустах по-над балкой, углядел кто-то из ментов. Хоронили её в закрытом гробу, и Ежов больше всего на свете мечтал увидеть её хотя бы ещё разочек, чтобы успеть отдать дурацкую свою записку, нацарапанную в спешке на листке в линейку, с признанием, что любит её больше всех, что жизнь за неё отдаст, душу продаст чёрту.
Может, потому она и встречала его первой. Чтобы, значит, и про записку вспомнил, и преисполнился духа. Ха три раза! В нём того духа — плюнь да разотри, заячий хвост, трусливая душонка. Но дольше стоять было чревато, и с тяжёлым вздохом он шагнул вперёд.
После строгой тишины Алисиной приёмной, всегда светлой и стерильной, его ослепило и оглушило сияющим гамом летней школьной спортплощадки, где совершенно точно рубились в баскетбол. В плечо неожиданно сильно толкнуло, и Ежова повело в сторону. Главное, не упасть, как угодно, но устоять! Он глупо и нелепо взмахнул руками, но все-таки выстоял. Шум сбавили до минимума, и только тогда Ежов рискнул открыть глаза.
Тут они и стояли, Умоевы, два близнеца. Прямо посередине площадки, куда выходили окна их квартирки, и никто из игроков их и не замечал никогда. Ни их самих, ни их страстного, невыполнимого ни при каких обстоятельствах желания погонять мяч, побыть такими же, как все. Как и обычно, они стояли с нехорошей улыбкой, одной на двоих, руки в боки, ноги притопывают. Как кобра, что вот-вот бросится. Ежов замер и изобразил на лице приветственную ухмылку.
— Ты чо, Ёж? — спросил правый.
— Довыёживался? — победно провозгласил левый. Сколько Ежов ни старался, не мог поначалу различить, где Витька, а где Колька, потому что каждый раз они менялись.
— Павлу-у-уша, — мерзко протянул то ли Витька, то ли Колька, ворочая непомерно большой головой на общей шее. По ослепительно красной, выцветшей футболке неправдоподобно медленно ползла муха. Зелёная. Каждый раз эта проклятая муха была зелёной.
— Мы тебе сколько ра-аз говорили не шляться тут, а-а? Тебе опять все иголки повыдёргивать? — Вот это точно Колька. Только он так манерно растягивает «а».
Ежов молча покачал головой. Осталось продержаться ещё немного и ни в коем случае не вступать в разговоры, даже рта не открывать. Тогда, глядишь, и пронесёт. Наткнуться на близнецов было точно не самым большим везением, но уж точно лучше, чем на Старика, да пронесёт его, да пожиже, да подальше отсюда. Старик был не из их компании, появлялся редко и не нес ничего, кроме неприятностей. В прошлый раз он оглушительно скрипел коленями и почти замотал Ежова в кокон бесконечной болтовни, насилу вырвался.
Близнецы жили в соседней с Ежовым квартире, окна которой выходили на школьную спортплощадку. Мать их была непутёвая Ленка-алкоголичка. Бабки у подъезда говорили, что всю беременность она пила и курила, как паровоз, потому и родились эти. Сами эти были совершенно другого мнения и говорили, что родились так, потому что не смогли расстаться. И Витька, и Колька абсолютно точно знали, о чём думает каждый из них, и их невероятно бесило, что не получается так же прочитать других, хоть и мимопроходящих. Как Ежова, например.
Те же всезнающие бабки говорили, что это чудо, что они прожили так долго, аж до шести с лишним лет: сросшиеся, никому на всем белом свете не нужные и умершие то ли от голода, то ли от жажды, когда непутёвая Ленка-алкоголичка ушла в запой. Их даже успели — для проформы — записать в ту самую школу, в ежовский же класс. Все ребята с его двора учились с ним в одном классе, и этих приписали туда же, абы было. Сами же близнецы при одном только упоминании школы и, тем более, баскетбола нехорошо хмурились и разминали кулаки. Теперь-то они точно не намерены были спускать ни насмешки, ни издевательства и предпочитали нападать первыми.
Впрочем, в случае Ежова все обычно ограничивалось словами (и иногда парой тычков, если и Витька, и Колька были раздражены сверх меры). Близнецы были из тех, кто помнит добро, тем более, те жалкие крупицы и крохи, перепадавшие им при жизни. С чужими, сдуру забредавшими сюда, они обходились гораздо круче. Ежов прикрыл глаза и вспомнил мясной ком, катавшийся по двору (и никто, в общем-то, не виноват, что «Колобок» был единственной сказкой, которую Павлик Ежов помнил и рассказывал Витьке с Колькой через хлипкую подъездную дверь). Не трогали только Старика, хотя он сюда и не забредал.
— Ай, — сказал Колька. — Катись уже отсюда, Ёж!
— Шурши иголками, ага, — подхватил Витька и снова пихнул Ежова в плечо. Тот вновь улыбнулся и кивнул на прощание. Фух, удалось промолчать. В прошлый раз (или позапрошлый?) разговорили-таки, пока не пересказал все новости, сплетни и прочие сказки народов мира, не успокоились.
Ежов вновь с облегчением перевел дух, шагнул и ощутил пропитавший раздевалку запах ядреного пацанячьего пота и нестираных носков. Вот это что-то новенькое, подумалось ему. Раздевалка обычно встречалась ближе к концу, да и то не всегда.
Где-то в отдалении шумела мальчишечья орава, дребезжал школьный звонок, и по коридору кто-то определенно кого-то гонял портфелем. Кажется, Мишкиным. На выкрашенных в мерзко-персиковый цвет стенах тревожно алело закатное февральское солнце. Ежов точно знал, что февральское, и даже день мог назвать. 29 февраля, не нужный никому високосный огрызок. Касьян-Глазник, Касьян-Високос.
Другой Касьян, Мишка Касьянов, такой же жалкий и нелепый, болтался в петле и даже уже не сучил ногами, только моча на удивление звонко капала со штанины. Коричневый школьный ремень туго захлестнул мальчишечью тонкую шею, вывалившийся сизый язык страшно распух. Касьян жутко и жалко моргал выпученными глазами.
Ежов с сочувствием на него посмотрел и негромко пробормотал:
— Ты это, погоди ещё немного, Миш. Скоро уже. Прости.
Касьян с видимым облегчением отвернулся, скрипнув ремнём. Ежов сильно закусил губу, чтоб аж проняло. Касьян был первым. Его гоняли все кому не лень, и отвесить ему подзатыльник было как два пальца об асфальт. Само собой разумеющееся. Не, ну а чо он? Самый мелкий, самый тощий, худой, как глиста, мямлит, заикается, башка больше плеч, еще и шкорки от семечек так медленно выбирает из портфеля. Сам виноват.
Сам виноват. Ежов так и отговаривался, чтоб совесть не так сильно грызла. Она вообще податливая у него была, совесть, пластилиновая. Пока он на переменке между сдвоенной физ-рой не зашёл за какой-то ерундой в раздевалку и не увидел покачивающегося на ремне Касьяна. Что было потом, он не помнил, только что обнаружил себя в какой-то момент повторяющим: «Касьян, ты это, ты прости меня, Касьян».
Касьян, впрочем, и в смерти остался незлобив и прощал его каждый раз, когда Ежова заносило в раздевалку.
Ежов в сердцах куснул себя за палец и, пятясь, выполз из раздевалки. Как рак. Почему-то повернуться задом к Касьяну он не мог. Совесть, чтоб её.
В прохладном воздухе спортзала стыло звенели детские крики. Ежов обреченно зажмурился. Вот это и называется «не везёт по полной программе». Давненько его не выносило в спортзал. Или спортзал на него, это уж как посмотреть.
— Паш? Паш, это ты? — вопрошающе прошелестело по низу.
— Да, Люсь, я тут, — безнадёжно отозвался Ежов и перевёл взгляд на сваленные в углу неопрятной кучей маты. На матах, конечно, обнаружилась Люся. Люсенька была прелестным существом, даже несмотря на некоторые объективные недостатки. Например, отсутствие головы. Голова, конечно, была где-то здесь, как иначе. Спортзал ведь Люсина территория.
— Паш, ты скажи маме… Скажи, что я дура и люблю её, — едва слышно прошуршало.
Ежов кивнул и угукнул вслух. Раньше Люся любила поболтать, понянчиться с мелкими во дворе, но сейчас, с перерезанными связками, особо не поговоришь. Раньше, по юности, Ежов всё время думал, почему именно спортзал, ведь Люська-то кинулась под поезд, почитай, на другом конце города. А потом как-то дошло: потому что именно в спортзале её изнасиловали, и умереть она решила именно здесь.
Ежову нравилась Люся, наверное, до сих пор. Потому он и ненавидел спортзал. Гораздо проще было любить бесплотную Люську из собственной памяти, чем безголовое отвратительно помятое туловище и стелющийся, едва слышный неземной голос. За голос он её и полюбил когда-то.
Мягким шагом Ежов прошел спортзал ровно по разделяющей его надвое линии, — не заступить лишний раз ни на одну из сторон! — увидел выкрашенную белой, уже слегка облупившейся краской дверь и легко толкнул её. Наконец-то. Дверь открылась, не скрипнув.
Ежов открыл глаза. Вокруг него суетились люди, где-то недалеко отвратительно знакомо завывала сирена скорой. Он пошевелился, и под спиной что-то неприятно хрустнуло.
— Э, ты лежи, не шевелись! — всполошился кто-то рядом. — Ща, погоди, скоряки приедут, погрузят тебя и того. Ну в смысле, этого. Короче, навернулся с люльки с седьмого этажа, лежи и не елозь!
Опять. Ежов зло и обречённо зажмурился и хрустнул зубами. Он уже потерял счет своим чудесным спасениям. Каждый раз, когда хотел наконец-то сдохнуть, он оказывался там и чудесным образом выживал здесь. Авария на дороге, прыжок из окна, камень на шею и в реку с обрыва, выстрел в висок, теперь вот подпилил трос у люльки на работе — и каждый раз живой, хоть провались.
На периферии зрения мелькнула светлая прядь выкрашенных Алисиных волос.
«Ты один у нас остался, — прошелестело Люсиным голосом. — Береги себя, Пашенька, вспоминай нас!». Ежов выругался про себя самыми страшными словами, которые знал. Как-то так вышло, что он так и не смог придумать, зачем жить дальше после Люсиной смерти, да и вообще остался единственным из их класса на этой стороне.
В разное время ушли большеносый лопоухий Штейник, которого зарезали хулиганы в кустах у той самой спортплощадки, рыжий-конопатый Антошка (дознулся в школьном туалете; директриса и классуха стояли на ушах), Линка с длиннющей русой косой, по которой, собственно, её и опознали, когда полгода спустя нашли в коллекторе. Его выносило на них не так уж и часто.
Один за всех, и все за одного, смеялись они раньше. И сейчас выталкивали Ежова наружу, упорно не понимая, что ему уж лучше попасться Старику, чем жить самому, без них всех.
Самый дружный класс школы №66 оставался таким что в жизни, что в смерти.