Если у тебя птицы замолкли — уходи.
Если тень без облаков — не смотри вверх.
Если засохла берёза — поздно.
Если камера даёт вспышку — она рядом.
Да чё я, думаю, хуже других, что ли? Все нынче в интернетах сидят, стримят, видосы свои снимают, дичь всякую. Один хер народу смотреть нечего, так хоть на живность мою поглядят. У меня ж хозяйство нормальное: козы, пара поросят, куры, утки. Грядки там, картоха. Всё как у людей. Жена Галька — золотая баба, хоть и бухтит. Дочка — Полинка, семи лет, вертлявая, как я в молодости. А мне тридцатник вот недавно стукнул. Не праздновал. Пахал, как вол.
Деревня у нас — Заболотье называется. Хрен пойми, как на карте нашли. Народ тут тихий, деревья старые, как бабки местные. Речка рядом. Лесок. Домишки все перекошенные, заборы как после урагана. Интернета, считай, нет, но я себе антенну смастерил из сковородки и какого-то китайского приёмника — сигнал кое-как ловит, если на крышу залезешь.
Ну и начал я снимать. Видосы, значит. Как я коз дою, как говно лопатой кручу, как Галька блины жарит. Полинка комментирует — голос смешной у неё, звонкий. Людям нравится. Говорят, мол, душевно у вас, по-настоящему. Подписчики пошли. Немного, но приятно. Денюжка какая-никакая капает. На комбикорм хватает.
Так бы всё и шло. Тихо, нормально. Пока не началось, блядь.
Первым делом — коза исчезла.
Ночью. Без шума. Без крови. Без следов. Пропала и всё. Утром выхожу — воротины на загоне раскрыты, как будто ветером выломало, а одна Манька, старая, трясётся в углу. Остальные две — целы. А вот Люськи нет.
Я сначала подумал — волки. Или цыгане, мать их. Бывает такое. Но следов — ни единого. И собаки — молчат. А у меня две, злые, как черти. Они на мышь залают, а тут — тишина.
Ну ладно, думаю. Бывает. Обидно, конечно, Люська молока много давала. Записал видос, посмеялся, мол, ищем козу, подписывайтесь. Люди хихикнули, кто-то даже на карту сто рублей кинул.
А через два дня вторая пропала.
Тут я уже насторожился. Ставлю камеру на загон. Подключаю старый ноут. Жду. Утром — опять пусто. Камера висит. Проверяю — видео нет. Только белый шум, как на телике, и какой-то всполох по экрану. Как будто вспышка.
Я Гальке говорю:
— Галь, у нас херня какая-то творится.
А она мне:
— Может, вирус в камере?
— Да какой, нахрен, вирус? Это тебе не TikTok. Это кто-то скот пиздит!
Она только плечами пожала, мол, смотри сам. Но сама уже глядела исподлобья. Полинку к дому прижала. Запрещает ей во двор выходить без меня. И правильно делает.
Пошли знаки.
Сначала — в небе что-то загудело. Не самолёт, нет. Глухой такой звук, как будто трактор под землёй. Я аж лопату выронил. Смотрю — небо розовое, как перед бурей. А потом — тень.
Реально, тень, как будто мимо пролетело что-то огромное, но я ни хрена не вижу. Только собаки взвыли, как на похоронах.
Вечером заметил — все воробьи исчезли. Ни одного. Ни чирика. Ни тенёточка. Тишина такая, что уши закладывает.
Я опять к камере. Подключаю. На видео — ничего. Только в один момент — два глаза, как будто вспыхнули в небе, и всё. Кадр рвётся, обрывается. Батарея сдохла, хотя была заряжена.
Я выпил. До дна.
На следующий день у нас дерево усохло.
Берёза, что у крыльца росла. Красивая была, белая, гладкая. Тень от неё на весь двор шла. Полинка под ней игралась, веночки плела.
А тут — бац, и вся серая, как обугленная. Листья не то что засохли — они как бумага стали, крошатся от ветра. Я топор принёс — рубанул. Сука, внутри труха, как будто её огнём изнутри выжгли. Ни грибка, ни жуков — ничего. Просто пепел.
Галька крестится:
— Это херня лесная. Порча, может.
А я ей:
— Да откуда порча? Мы кому чего сделали?
А сам-то знаю: село у нас дохлое, люди злые, завистливые. Кто-то про нас, может, что-то нашептал, а кто — не поймёшь. И в церковь ходить — ну хрен знает. Батюшка у нас молодой, сам пуганый, крестит, как извиняется. Иконы облезлые, свечи гаснут, когда кто-то из местных заходит. Странное всё это.
Потом третья коза пропала.
Манька, старая. Я к ней привязался, как к собаке. Она даже мякала на моё имя, чесалась об коленку. Вечером была — утром нет. Камера опять висит. На записи — опять вспышка, короткая, белая, как у сварки. А потом — тихо, пусто, только звук... как будто кто-то крыльями машет медленно. Глухо-глухо.
Я стоял над пустым загоном, как дурак. И тут мне вдруг жутко стало. Не оттого что коз нет, а оттого, что мир как будто разом выдохнул. Нет стрекота, ни лягушек, ни птиц, ни шороха. Слышно только, как сердце в ушах стучит.
Я сел на крыльцо. Закурил. И сказал сам себе:
— Ну, сука, если это ты — Царь-птица, покажись. Я тебя нахуй в ленту залью, просмотров соберу, инфоцыганье охуеет.
Смеялся я. До вечера. Потом — не смеялся.
Наступила ночь.
Я проснулся оттого, что дом зашатался, как при землетрясении. Кастрюли гремят, куры в сарае вопят, Псина воет на цепи. Вылетаю на крыльцо — и вижу.
Она летит.
Ёб твою мать. Прямо надо мной. Как из какого-то старого страшного сна, который тебе мать в детстве рассказывает, чтоб спал. Но я вижу — это не сказка.
Огромная, как дом.
Чёрная, как дым. Крылья — шириной с улицу. Хвост — как змея. Вокруг неё — рои птиц, мелких, визжащих, будто всё вороньё деревни с катушек сорвалось. А она — без крика, без гула. Просто тихо скользит по небу, и всё под ней темнеет.
Прошла над деревней — и за ней листья облетели, деревья почернели, даже трава стала серой, как пепел.
Я упал на колени.
И понял: всё. Назад ходу нет.
Утром деревня была не та.
Сосед, старый Дёмин, в сарае повесился. Верёвка была тонкой, как бельевая, но держала, сука. Глаза у него открытые, как будто что-то видел перед тем, как задушило. А в уголке губ — перо, маленькое, чёрное, будто из воробья.
У второй соседки, тётки Зины, собаки начали жрать друг друга. Она с утра вышла, заорала — а потом просто села на землю и раскачивалась, глядя в одну точку. Я подошёл, говорю:
— Тётя Зин, вы как?
А она глядит на меня пустыми глазами и шепчет:
— Ты ж видел её. Она летит снова.
Я пытался собраться. В машину — давай, заводись, сука, не время ломаться! Кидаю в багажник пару рюкзаков, хватай дочку, жену, всё, уезжаем. Но не тут-то было.
Полинка пропала.
Исчезла. Просто — нету. Вышла на крыльцо с котом — и всё. Мы с Галькой чуть с ума не сошли. По дворам, по сараям, по кустам. В лес не суёмся — воняет мертвечиной. Даже птиц мёртвых находили. Глаза вытекшие, крылья, как ржавое железо.
Собаки во дворе сдохли, просто легли и не проснулись. Без крови, без воя.
Я к камере. Последняя запись — Полинка стоит у берёзы. Смотрит вверх. Там, над деревом — две точки, светятся, как глаза. Потом — тень, и она исчезает. Всё. Нет ни вспышки, ни звука. Только пыль по ветру.
Жена в слезах, я — на взводе. Но ехать некуда. Все дороги засохли, как будто высосаны до глины. Трава жёлтая, деревья — без листьев. Воздух — как пепел. Машина не заводится.
И тогда я понял: она нас добирает.
Не быстро. Не всех сразу. А по одному, по кусочку. Как коршуны — сначала слабых, потом живых, потом тех, кто остался смотреть.
Ночью я проснулся оттого, что весь дом дрожал. В углу кухни — влажная сажа, как будто крылом мазнули. Над домом — свет, как от сварки, и шум, будто тысячи птичьих голосов свистят в одну воронку.
Я вышел на крыльцо. Она была прямо надо мной.
И тогда я понял: она не птица. Она — как тьма, которая училась летать. Как жадность неба. Как голод чего-то, что было до нас.
И я закричал:
— Забери меня, сука! Хватит прятаться! Забери!
И она… остановилась.
Очнулся утром. В доме пусто. Ни Гальки. Ни Полинки. Ни стен, почти. Всё выгоревшее. Крыши нет. Пол сгорел. И только в углу — камера. Старая, трещиноватая, мигает.
Я включил. Последний файл — я сам, стою на крыльце, весь белый, как соль, глаза пустые, и говорю:
— Она теперь везде. В каждом небе. В каждой вспышке. В каждом кадре.
Вот сижу теперь. Пишу, как могу. Интернет хрипит, но еле-еле тянет. Может, кто прочитает. Может, кто увидит раньше, чем она подлетит.