Ибо перемена, творимая смертью, куда больше, чем было показано. И хотя чаще возвращается вспять душа усопшего, являясь взорам живущих и для того принимая облик покинутого ею тела, есть достоверные свидетельства, что тело, оставленное душой, ходило среди людей. И те, кто повстречался с ним и оставался жив, утверждали, что подобный ходячий труп лишен всех естественных привязанностей и даже воспоминаний о них — у него остается одна лишь ненависть. Известно также, что порой душа, бывшая в бренной жизни доброй, становится злой по смерти.
Гали
I
Однажды темной ночью посреди лета человек, спавший в лесу глубоким сном без сновидении, внезапно проснулся, поднял голову с земли и, поглядев несколько мгновений в обступавшую его черноту, произнес: «Кэтрин Ларю». Он не добавил к этому ничего, и ему было совершенно невдомек, откуда эти слова взялись у него на языке.
Человека звали Хэлпин Фрейзер. Он проживал в Сент-Хелене, а где он проживает ныне — большой вопрос, ибо он умер. Если ты запросто укладываешься спать в лесу, не имея под собой ничего, кроме сухих листьев и сырой земли, а над собой — ничего, кроме ветвей, с которых упали листья, и небес, с которых низверглась земля, то ты вряд ли можешь рассчитывать на особенное долголетие; а Фрейзеру уже исполнилось тридцать два. В этом мире есть люди, миллионы людей, и едва ли не самых лучших, которые считают этот возраст весьма преклонным. Я говорю о детях. Тому, кто смотрит на жизненную переправу с пристани отправления, любой паром, который отплыл достаточно далеко, кажется почти достигшим противоположного берега. Впрочем, я отнюдь не утверждаю, что Хэлпин Фрейзер умер от простуды.
Весь день он провел в холмах в западной части долины Напы, охотясь на голубей и прочую мелкую дичь. Под вечер сделалось пасмурно, и в сумерках он потерял ориентировку; и хотя он знал, что всегда надо идти под уклон — это лучший способ выбраться, если заблудился, — он так и не успел до темноты найти тропу, и ночь застала его в лесу. Не в силах продраться сквозь заросли толокнянки и других кустов, удрученный и до предела уставший, он улегся на землю под большим земляничным деревом и уснул как убитый. Через несколько часов, в самой середине ночи, один из таинственных посланцев Господа, скользя на запад вместе с первым проблеском рассвета во главе неисчислимой рати своих сподвижников, шепнул будоражащее слово на ухо спящему, который сел и произнес, сам не понимая почему, имя, которого не знал.
Хзлпин Фрейзер не был ни философом, ни ученым. То обстоятельство, что, пробудившись ночью от глубокого сна посреди дремучего леса, он вслух произнес имя, которого не было у него в памяти и которое едва ли ухватило его сознание, не вызвало в нем пытливого желания исследовать этот феномен. Он просто подумал, что тут что-то не так, и по его телу пробежала легкая дрожь, вполне объяснимая ночной прохладой; после этого он опять лег и уснул. Но теперь уже он видел сон.
Ему снилось, что он идет по пыльной дороге, которая отсвечивает белым в густеющих летних сумерках. Откуда, куда и зачем он идет по ней — ничего этого он не знал, хотя происходящее казалось ему простым и естественным, как обычно бывает во сне, — ведь в Стране Закрытых Глаз нет места тревожному удивлению и критический разум отдыхает. Вскоре он приблизился к развилке; от проезжего пути ответвлялась менее торная дорога, по которой, показалось ему, давно никто не ходил, ибо идущего подстерегала какая-то беда; несмотря на это, он свернул на нее без колебаний, влекомый властной необходимостью.
Двигаясь вперед, он почувствовал, что в пути его сопровождают некие невидимые существа, природу которых он никак не мог разгадать. Из-за деревьев по обе стороны дороги до него долетали прерывистые, невнятные шепотки на чужом наречии, которое, впрочем, он отчасти понимал. Ему казалось, что он улавливает обрывки чудовищного заговора против его тела и души.
Уже давно наступила ночь, но бесконечный лес, сквозь который он шел, был пронизан бледным сиянием, не имеющим видимого источника, — ничто в этом таинственном свете не отбрасывало тени. Лужица в старой колее — в таких всегда скапливается дождевая вода — блеснула алым. Он наклонился и погрузил в нее руку. Пальцы его окрасились — то была кровь! И тут он увидел, что она разлита повсюду. Широкие листья трав, буйно разросшихся по краям дороги, были покрыты пятнами.
Сухую пыль между колеями испещряли красные ямки, как после кровавого дождя. На стволах деревьев виднелись большие алые потеки, и кровь росой капала с их ветвей.
Он смотрел на все это со страхом, который вполне уживался в нем с чувством закономерности происходящего. Ему казалось, что он терпит наказание за некое преступление, суть которого, несмотря на сознание вины, он никак не мог припомнить. Муки совести усиливали окружавший его ужас. Тщетно листал он в памяти страницы жизни в обратную сторону, силясь добраться до рокового прегрешения; события и образы теснились в его мозгу, одна картина сменяла другую или переплеталась с ней, рождая невнятицу и хаос, — но то, что он искал, ускользало от него. От сознания неудачи страх его возрастал: ему чудилось, что он убил человека во тьме — неизвестно кого, неизвестно зачем. Положение его было ужасно: беззвучно разливавшийся таинственный свет таил в себе невыразимую угрозу; ядовитые растения и деревья тех пород, что, по народным поверьям, враждебны человеку, обступали его, не таясь; со всех сторон доносились зловещие шепоты и вздохи существ не нашего мира — и, наконец, не в силах более терпеть, в страстном желании рассеять тяжкие чары, сковывавшие его и принуждавшие к молчанию и бездействию, он закричал во всю силу своих легких! Голос его словно рассыпался на бессчетное множество диковинных голосов, которые, бормоча и заикаясь, уносились все дальше и дальше и, наконец, замерли в лесной глуши; все вокруг осталось по-прежнему. Но попытка сопротивления воодушевила его. Он сказал вслух:
— Я не хочу сгинуть бесследно. По этой проклятой дороге могут пройти и добрые силы. Я оставлю им послание и весть о себе. Я расскажу им о своих обидах и гонениях — я, несчастный смертный, раскаявшийся грешник, кроткий поэт!
Хэлпин Фрейзер, надо сказать, был поэтом, как и раскаявшимся грешником, только во сне.
Вынув из кармана красный кожаный бумажник, одно отделение которого содержало чистые листы бумаги, он обнаружил, что у него нет карандаша. Он отломил от куста веточку, обмакнул в лужу крови и судорожно принялся писать. Но едва он коснулся бумаги кончиком ветки, как из запредельных далей до него донесся дикий, нечеловеческий смех; он словно приближался, становясь все громче и громче, — холодный, бездушный, безрадостный хохот, подобный крику одинокой гагары у полночного озера; вот он усилился до неимоверного вопля, источник которого был, казалось, совсем близко, — и мало-помалу затих, будто издававшее его зловредное существо удалилось обратно за грань нашего мира. Но Хэлпин чувствовал, что это не так, — оно не двигалось, оставаясь тут, рядом.
Душою и телом его стало овладевать странное ощущение. Он не смог бы сказать, какое из его чувств было затронуто — к были ли они затронуты вообще; скорее, это походило на непосредственное знание — необъяснимую уверенность в чьем-то властном присутствии, в близости некой сверхъестественной злой силы иной природы, нежели роившиеся вокруг невидимые существа, и более могущественной, чем они. Ему было ясно, что отвратительный хохот исходил именно от нее. И теперь он чувствовал, что она приближается к нему; с какой стороны, он не знал — не смел выяснять. Все его прежние страхи померкли или, вернее, были поглощены гигантским ужасом, всецело его охватившим. Только одна мысль еще билась в нем — мысль о том, что ему надо закончить послание добрым силам, которые, пролетая сквозь заколдованный лес, могут когда-нибудь вызволить его, если ему не будет даровано благословенное уничтожение. Он писал с лихорадочной быстротой, веточка в его пальцах все источала и источала кровь, но вдруг посреди фразы руки его отказались служить и повисли плетьми, бумажник упал на землю; и не в силах двинуться и даже крикнуть, он явственно увидел перед собой белое лицо и безжизненные глаза матери, неподвижно стоящей в могильном облачении!
II
В детстве и юности Хэлпин Фрейзер жил с родителями в Нэшвилле, штат Теннесси. Фрейзеры были люди зажиточные и занимали достойное положение в обществе — вернее, в тех его осколках, что пережили катастрофу гражданской войны. Их дети получили самое лучшее воспитание и образование, какое только можно было получить в то время и в тех краях, и благодаря усилиям наставников отличались и хорошими манерами, и развитым умом. Но Хэлпин, который был младшим в семье и не мог похвастаться железным здоровьем, был, пожалуй, слегка избалован. Этому способствовали как чрезмерная забота матери, так и небрежение отца. Фрейзер-отец, как всякий южанин со средствами, был завзятым политиком. Дела государственные — точнее говоря, дела его штата и округа — поглощали его внимание почти безраздельно, и голоса членов семьи редко достигали его ушей, оглушенных громом словесных баталий, к которому он нередко присоединял и свой голос.
Юный Хэлпин отличался мечтательным, романтическим характером, был склонен к праздной созерцательности и любил литературу куда больше, чем право, которое должно было стать его профессией. Те из его родственников, кто верил в новомодную теорию наследственности, приходили к выводу, что черты Майрона Бэйна, его прадеда по материнской линии, вновь предстали в Хэлпине взорам луны — того самого светила, влиянию которого Бзйн был при жизни столь сильно подвержен, что выдвинулся в первый ряд поэтов колониальной эпохи. Примечательно, но, кажется, никем еще не подмечено, что, хотя едва ли не каждый из Фрейзеров был гордым обладателем роскошного тома «поэтических трудов» предка (издание, вышедшее на семейный счет, давно уже исчезло из негостеприимной книготорговли), никто, странным образом, не спешил отдать дань великому усопшему в лице его духовного преемника. К Хэлпину, скорее, относились как к интеллектуальной белой вороне, которая того и гляди опозорит стаю, начавши каркать в рифму. Теннессийские Фрейзеры были народ практичный — не в том весьма распространенном смысле, что их занимали лишь грязные делишки, а в смысле здорового презрения ко всему, что отвлекает мужчину от естественного политического поприща.
Справедливости ради надо сказать, что, хотя в юном Хэлпине довольно точно отразились характер и темперамент знаменитого дореволюционного барда, как их описывают история и семейные предания, о том, унаследовал ли он божественный дар, можно было только гадать. По правде говоря, он ни разу не был замечен в ухаживаньях за музой — более того, он и двух строчек в рифму не смог бы написать, не накликав на свою голову убийственного смеха. Впрочем, никто не мог поручиться, что в один прекрасный миг дремлющий в нем дар не пробудится и рука его не ударит по струнам лиры.
Так или иначе, Хэлпин был довольно странный юноша. С матерью его связывали весьма прочные узы, ибо втайне эта женщина сама была верной поклонницей великого Майрона Бэйна, хотя такт, столь многими справедливо приписываемый ее полу (что бы там ни говорили злостные клеветники, утверждающие, что это не что иное, как лукавство), заставлял ее скрывать свою слабость ото всех, кроме дорогого ее сердцу единомышленника. Общая тайна связывала их еще больше. Да, мать избаловала юного Хэлпина, но и он, без сомнения, сделал все, чтобы ей в этом помочь. С приближением той степени зрелости, какой способен достичь южанин, не интересующийся предвыборными схватками, отношения между ним и его красавицей матерью, которую с раннего детства он называл Кэти, становились все более близкими и нежными. В этих двух романтических натурах с необычайной яркостью проявилось свойство, природу которого обычно не понимают, — преобладание эротического начала во всех привязанностях жизни, способное придать большую силу, мягкость и красоту даже естественной близости кровных родственников. Мать и сын были неразлучной парой, и незнакомые люди часто ошибались, принимая их за влюбленных.
В один прекрасный день Хэлпин Фрейзер вошел к матери в спальню, поцеловал ее в лоб, поиграл ее черным локоном, выбившимся из-под шпильки, и спросил с плохо скрытым волнением:
— Ты не будешь против, Кэти, если я на несколько недель съезжу по делам в Калифорнию?
Кэти незачем было отвечать словами — на вопрос сына помимо ее воли ответили побледневшие щеки. Разумеется, она будет очень даже против; слезы, выступившие в ее больших карих глазах, дали тому дополнительное подтверждение.
— Ах, сынок, — сказала она, заглядывая ему в глаза с бесконечной нежностью, — мне следовало знать заранее. Не зря всю вторую половину ночи я лежала и плакала, потому что в первую половину мне приснился дедушка Майрон; он стоял у своего портрета — такой же молодой и красивый, как на нем, — и указывал на твой портрет, висящий рядом. Я взглянула и не смогла разглядеть твоего лица — тебя нарисовали с покрытым лицом, как мертвого. Твой отец только посмеялся, но мы-то с тобой знаем, мой милый, что подобное так просто не снится. И под краем ткани я увидела у тебя на шее следы чьих-то пальцев прости меня, но не в наших с тобой правилах скрывать такие вещи друг от друга. Может быть, ты дашь этому сну другое толкование? Может быть, он не означает, что ты поедешь в Калифорнию? А если поедешь, может быть, меня с собой возьмешь?
Следует признать, что это остроумное толкование сна в свете только что открывшихся улик не показалось сыну, который мыслил несколько более логически, вполне удовлетворительным; в ту минуту у него создалось впечатление, что сон предвещает нечто более простое и ощутимое, хоть и менее трагическое, нежели поездка к Тихому океану. Хэлпин Фрейзер был склонен понимать его в том смысле, что ему грозит удушение на родной земле.
— Нет ли в Калифорнии каких-нибудь целебных источников? — продолжила миссис Фрейзер прежде, чем он успел открыть рот, чтобы изложить свое толкование сна. — Я полечилась бы от ревматизма и невралгии. Погляди, пальцы меня совсем не слушаются; похоже, что они беспокоили меня во сне.
Она протянула ему руку, чтобы он убедился сам. Какой диагноз молодой человек поставил и счел за лучшее с улыбкой скрыть, повествователю неизвестно; однако со своей стороны он чувствует себя обязанным сказать, что пальцев более гибких и менее способных причинять по ночам страдания еще не предъявлял для медицинского осмотра ни один пациент, жаждущий, чтобы ему прописали смену обстановки.
В итоге эти двое странных людей, имеющих одинаково странные представления о долге, распрощались: один поехал в Калифорнию, как того требовали интересы клиента, другая осталась дома в соответствии с желанием мужа, которое тот если и испытывал, то вряд ли удосужился внятно высказать.
Однажды темной ночью, прогуливаясь поблизости от сан-францисского порта, Хэлпин Фрейзер неожиданно, к немалой своей досаде и удивлению, заделался матросом. Его, как говорится, «умыкнули» на борт одного весьма и весьма лихого парусника, который тут же отплыл в дальние моря. Несчастия Фрейзера длились дольше, чем само путешествие; корабль выбросило на берег необитаемого острова на юге Тихого океана, и прошло долгих шесть лет, прежде чем спасшихся моряков взяла на борт и доставила в Сан-Франциско одна предприимчивая торговая шхуна.
Хотя кошелек у Фрейзера был тощее некуда, душою он остался так же горд, как в те годы, которые уже казались ему седой стариной. Он не пожелал принять вспомоществование от чужих людей и в ожидании новостей и денег из дома поселился вместе с товарищем по несчастью и спасению поблизости от городка Сент-Хелена; в один из этих дней он и отправился в лес поохотиться и помечтать.
III
Видение, представшее перед мечтателем в заколдованном лесу, — существо, столь похожее и столь непохожее на его мать, — было воистину ужасно! Оно не пробудило в его сердце ни намека на любовь и тоску по родному дому; ему не сопутствовали ни трогательные воспоминания о блаженном прошлом, ни какие-либо положительные чувства — всепоглощающий страх просто не оставил для них места. Он рванулся было прочь, но ноги его словно налились свинцом, ступни приросли к земле. Руки повисли, как плети; лишь глаза еще повиновались ему, да и их он не осмеливался отвести от безжизненных глазниц призрака, который, он знал, был не душою, лишенной тела, но самым страшным из существ, которыми кишел этот колдовской лес, — телом без души! Этот пустой взгляд не выражал ни любви, ни жалости, ни понимания — ничего, что давало бы малейшую надежду на пощаду. «Апелляция не пройдет», — прозвучала в голове Хэлпина неуместная фраза на профессиональном жаргоне, только усилившая ужас этой сцены; так ужасает гробница, внезапно озаренная огнем сигары.
Бесконечно долго — так долго, что мир, казалось, поседел от старости и греха и заколдованный лес, исторгший из себя страшный призрак и словно исполнивший тем самым свое предназначение, исчез из его сознания со всеми своими образами и звуками — видение стояло в шаге от него, вперив в него бессмысленно-жестокий взгляд хищника; и вдруг оно вскинуло руки и бросилось на него с безумной яростью! Нападение высвободило в Хэлпине телесную энергию, хотя воля оставалась скованной, как и была; дух его по-прежнему был заворожен, но сильное и ловкое тело, наделенное собственной жизнью, слепой и нерассуждающей, сопротивлялось отчаянно и искусно. Какое-то время он, как во сне, наблюдал со стороны за этим диковинным поединком между мертвым рассудком и машиной из плоти и крови; затем вернулся в свое тело, словно впрыгнув в него, и борющийся механизм обрел направляющую волю, столь же бдительную и яростную, как и воля его отвратительного соперника.
Но под силу ли смертному одолеть существо из его же сновидения? Воображение, сотворившее врага, уже тем самым побеждено; исход сражения определяется его причиной. Все усилия были напрасны; сноровка и упорство, казалось, расточались в пустоте; он уже чувствовал, как ледяные пальцы смыкаются на его горле. Прижатый спиною к земле, он увидел над собой на расстоянии ладони мертвое перекошенное лицо — и все покрылось мраком. Звук, подобный дальней барабанной дроби, — гомон невнятных голосов — резкий крик вдалеке, разом обрубивший все звуки, — и Хэлпину Фрейзеру приснилась собственная смерть.
IV
Теплая ясная ночь сменилась сырым туманным утром. Накануне, ближе к вечеру, у западного склона горы Сент-Хелена, около самой ее вершины, где громоздятся каменистые кручи, можно было увидеть небольшое скопление водяных паров — всего лишь легкое уплотнение атмосферы, не облако, а, скорее, намек на облако. Это было нечто столь зыбкое, столь эфемерное, столь похожее на сон, что так и хотелось сказать: «Гляди скорей! Через минуту уже ничего не будет».
Через минуту облако заметно увеличилось и сгустилось. Одним краем касаясь вершины, оно простирало противоположный край все дальше и дальше над горным склоном. Оно ширилось как к северу, так и к югу, вбирая в себя маленькие облачка, зависшие над горой на том же уровне, казалось, с единственной целью — быть поглощенными. Оно все росло и росло, и вот уже из долины перестала быть видна макушка горы, и вот уже вся долина накрыта широким непроницаемо-серым полотнищем. В Калистоге, которая находится на краю долины у самого подножья горы, ночь выдалась беззвездная, а утро пасмурное. Туман опустился на дно долины и пополз на юг, захватывая одно ранчо за другим, и, наконец, затопил город Сент-Хелена, лежащий в девяти милях от горы. Дорожную пыль словно дождем прибило; с древесной листвы капала влага; птицы притаились в своих гнездах; утренний свет был тусклым и призрачным — все лишилось и цвета, и блеска.
На рассвете двое мужчин вышли из города Сент-Хелена и двинулись в направлении Калистоги. За плечами у них висели ружья, но человеку мало-мальски понимающему сразу стало бы ясно, что это не охотники на зверя и птицу. Это были Холкер, помощник шерифа из Напы, и Джералсон, детектив из Сан-Франциско. Они отправились поохотиться на двуногую и бескрылую дичь.
— Далеко еще? — спросил Холкер; на увлажненной поверхности дороги за ними тянулись светлые сухие следы.
— Белая молельня? С полмили всего, — ответил его спутник. — Кстати, добавил он, — это и не молельня, и не белая. Это бывшая школа, давно уже серая от старости и запущенности. Когда-то, когда она была еще белая, там иногда собирались верующие, и рядом вы увидите весьма романтическое кладбище. Но угадайте, зачем я вас вызвал, да еще вооруженного?
— Я никогда не докучал вам лишними вопросами и не собираюсь этого делать. Когда найдете нужным, сами скажете. Впрочем, осмелюсь предположить, что нам предстоит арестовать одного из покойников на кладбище.
— Помните Бранскома? — спросил Джералсон, проявив к остроумию спутника то безразличие, которого оно вполне заслуживало.
— Этого парня, который перерезал горло собственной жене? Еще бы. Неделя работы псу под хвост и немалые траты. За его поимку обещали пятьсот долларов, но ищи ветра в поле. Вы что, хотите сказать…
— Вот именно. Все это время он крутился у вас под носом. По ночам он приходит к Белой молельне на старое кладбище.
— Черт возьми! Ведь там могила его жены.
— И вы с вашими людьми должны были догадаться, что рано или поздно он туда явится.
— Казалось бы, туда-то он как раз не должен был соваться.
— Но все другие места вы уже обнюхали как следует. Так что мне ничего не оставалось, как устроить засаду там.
— И вы обнаружили его?
— Как бы не так, это он меня обнаружил! Мерзавец застал меня врасплох, я ноги едва унес. Хорошо не пропорол меня насквозь. Да, он парень не промах; и если вы нуждаетесь в деньгах, то половины вознаграждения мне вполне хватит.
Холкер добродушно рассмеялся и заметил, что как раз сейчас он в долгу, как в шелку.
— Для начала я просто покажу вам место, и мы разработаем план, пояснил детектив. — Но я решил, что оружие нам не помешает даже при дневном свете.
— Как пить дать, он псих, — сказал помощник шерифа. — Вознаграждение обещано за его поимку и водворение в тюрьму. А психов в тюрьму не сажают.
Холкера так сильно взволновала эта возможная несправедливость, что он непроизвольно остановился посреди дороги, а когда двинулся дальше, то уже не такой энергичной походкой.
— Похоже на правду, — согласился Джералсон. — Должен признать, что таких небритых, нестриженых, неряшливых, и прочее, и прочее типов я встречал разве только среди членов древнего и достославного ордена бродяг. Но раз уж я в это дело ввязался, я не могу так все бросить. На худой конец удовольствуемся славой. Кроме нас, ни одна живая душа не знает, что он находится по эту сторону Лунных гор.
— Ладно, — сказал Холкер, — давайте уж осмотрим место, — и он прибавил некогда популярное изречение, которое выбивали на могильных камнях: — «Куда и вы ляжете в свой черед», и ляжете очень скоро, если старина Бранском не захочет терпеть столь наглое вторжение. Кстати, я слыхал, что настоящая его фамилия другая.
— Какая же?
— Не помню. Я потерял к мерзавцу всякий интерес, и она вылетела у меня из головы — что-то вроде Парди. Женщина, чье горло он имел неосторожность перерезать, была вдовой, когда он ее встретил. Приехала в Калифорнию искать каких-то родственников — иногда приходится это делать. Но все это, думаю, вам известно.
— Еще бы.
— Но каким чудом вы, не зная настоящего имени, нашли нужную могилу? Человек, от которого я его услышал, говорил, что оно вырезано на изголовной доске.
— Мне неизвестно, какая из могил — ее. — Джералсон с заметной неохотой признал отсутствие в своем плане столь важного звена. — Я осматривал место в целом. Одной из наших задач сегодня будет отыскать эту могилу. Вот она. Белая молельня.
Дорога, которая долго шла среди полей, теперь левым краем прижалась к лесу, состоящему из дубов, земляничных деревьев и гигантских елей, — в тумане смутно и призрачно темнели только нижние части стволов. Подлесок, местами довольно густой, всюду был проходим. Поначалу Холкер не увидел никакой молельни, но, когда они свернули в лес, сквозь туман проглянули ее неясные серые очертания; она казалась очень большой и далекой. Но, пройдя всего несколько шагов, они неожиданно увидели ее совсем близко — потемневшую от сырости постройку весьма скромных размеров. Как большинство сельских школ, она была выдержана в ящично-коробочном архитектурном стиле; фундамент был сложен из камней, крыша поросла мхом, окна без стекол и переплетов зияли пустотой. Это была руина, лишенная всякой живописности, руинам свойственной, — типично калифорнийский суррогат того, что европейские путеводители представляют как «памятники старины». Едва удостоив взгляда это унылое строение, Джералсон двинулся дальше сквозь пропитанный влагой подлесок.
— Сейчас покажу, где он меня засек, — сказал он. — Вот и кладбище.
Там и сям среди кустов стали попадаться оградки, порой всего с одной могилой внутри. Понять, что это именно могилы, можно было по бесцветным камням или догнивающим доскам в изголовье и изножье, накренившимся под всевозможными углами или упавшим на землю, по остаткам штакетника, а нередко — только по осевшим холмикам, покрытым палой листвой. Иной раз место, где лежали останки какого-нибудь несчастного смертного, который, покинув «тесный круг скорбящих друзей», был, в свой черед, ими покинут, — это место не обозначалось ничем, разве что небольшим углублением в земле, оказавшимся более долговечным, чем след в душах «безутешных» близких. Дорожки, если они когда-нибудь тут и были, заросли травой; на некоторых могилах уже вымахали деревья внушительных размеров, корнями и ветвями оттеснившие в сторону могильные ограды. Повсюду был разлит дух гнилости и запустения, который как нельзя более уместен и полон значения именно в селениях забытых мертвецов.
Двое спутников — первым Джералсон, за ним Холкер — решительно прокладывали себе путь сквозь молодую поросль, но вдруг сыщик резко остановился, издал тихий предостерегающий возглас, взял дробовик на изготовку и застыл, как вкопанный, пристально всматриваясь во что-то впереди. Его напарник, хотя и не видел ничего, постарался, насколько позволяли заросли, принять такую же позу и замер, готовый к любым неожиданностям. Секунду спустя Джералсон осторожно двинулся вперед, Холкер за ним.
Под огромной разлапистой елью лежал труп мужчины. Молча встав над ним, они принялись разглядывать то, что всегда первым бросается в глаза, — лицо, положение тела, одежду, — в поисках ясного и немедленного ответа на невысказанный вопрос, рожденный сочувственным любопытством.
Мертвец лежал на спине, ноги его были широко раскинуты. Одна рука была выброшена вверх, другая отведена в сторону и согнута в локте, так что костяшки пальцев едва не касались шеи. Оба кулака были крепко стиснуты. Вся поза говорила об отчаянном, но безуспешном сопротивлении — только вот кому или чему?
Рядом лежали дробовик и охотничья сумка, сквозь сетку которой виднелись перья убитых птиц. Повсюду были заметны признаки яростной схватки: молодые побеги сумаха были согнуты и ободраны; по обе стороны от ног трупа прошлогодние листья были разметаны чьими-то, явно не его, ногами; у бедер в земле виднелись две вмятины от человеческих колен.
Что это была за схватка, им стало ясно при взгляде на кожу мертвеца. Если грудь и кисти рук у него были белые, то лицо и шея — темно-багровые, почти черные. Плечи трупа лежали на небольшом возвышении, шея была вывернута под невозможным углом, вылезшие из орбит глаза слепо смотрели вверх, в направлении от ног. Среди пены, наполнявшей разинутый рот, чернел распухший язык. Шея была страшно обезображена — на ней виднелись не просто следы человеческих пальцев, но вмятины и кровоподтеки от двух могучих рук, глубоко вдавившихся в податливую плоть и не ослаблявших свирепой хватки долгое время после смерти несчастного. Грудь, шея и лицо были мокрые, одежда была пропитана влагой; волосы усеяли капельки росы.
Все это спутники увидели и поняли без слов, почти мгновенно. Помолчав, Холкер произнес:
— Бедняга! Худо ему пришлось.
Джералсон тщательно осматривал близлежащий лес, держа дробовик обеими руками, палец — на взведенном курке.
— Чувствуется рука маньяка, — сказал он, шаря глазами по лесным зарослям. — Бранском Парди поработал.
Вдруг Холкер заметил среди разбросанных по земле листьев что-то красное. Это был кожаный бумажник. Он поднял его и открыл. Там оказались листы белой бумаги для заметок, и на первом стояло имя «Хэлпин Фрейзер». На нескольких последующих листах чем-то красным были в спешке нацарапаны с трудом читаемые строки, которые Холкер стал разбирать вслух, пока его напарник продолжал всматриваться в смутные серые очертания обступившего их тесного мирка, вздрагивая от звука капель, то и дело падавших с отягощенных росой ветвей:
Лес чародейный надо мной навис,
Разлито в нем полночное свеченье,
Тут с миртом ветвь сплетает кипарис
В зловещем братстве, в темном единеньи.
Дурман и белена цветут у ног,
Коварная топорщится крапива,
Плетет бессмертник траурный венок,
И в три погибели согнулась ива.
Не кличет птица, не гудит пчела,
И свежий ветер листьев не колышет,
Здесь Тишина на землю налегла,
Здесь лишь она одна живет и дышит.
Мне слышатся неясные слова,
Что шепчут призраки о тайнах гроба,
Кровь капает с деревьев, и листва
Во тьме недоброй светится багрово.
Кричу я! — Но изнемогает плоть,
Томится сердце, дух и воля стынут,
Громаду зла не в силах побороть,
Стою пред ней, потерян и покинут.
Но вот незримо…
Холкер умолк — читать было больше нечего. Текст обрывался посередине строки.
— Похоже на Бэйна, — сказал Джералсон, который слыл своего рода всезнайкой. Он стоял, рассматривая тело, теперь уже не столь настороженный.
— Кто такой Бэйн? — спросил Холкер без особого любопытства.
— Майрон Бэйн, им зачитывались на заре нашей истории, больше ста лет назад. Страшно мрачный; у меня есть его собрание сочинений. Этого стихотворения там нет — должно быть, забыли включить.
— Холодно, — сказал Холкер. — Пошли отсюда; надо вызвать коронера из Напы.
Джералсон, промолчав, послушно двинулся следом. Обходя небольшое возвышение, на котором лежали голова и плечи убитого, он задел ногой какой-то твердый предмет, скрытый под гниющими листьями, и не поленился вытолкнуть его на свет Божий. Это была упавшая изголовная доска с едва различимой надписью «Кэтрин Ларю».
— Ларю, ну конечно! — воскликнул Холкер, внезапно придя в возбуждение. — Да ведь это же настоящая фамилия Бранскома, он Ларю, а никакой не Парди. И разрази меня гром — на меня точно просветление какое нашло — фамилия убитой женщины была Фрейзер!
— Тут какая-то мерзкая тайна, — сказал детектив Джералсон. — Терпеть не могу подобных штучек.
Вдруг из тумана, словно из бесконечной дали, до них донесся смех низкий, нарочитый, бездушный смех, не более радостный, чем лай гиены, пробирающейся по ночной пустыне; звук постепенно усиливался, становясь все громче и яснее, все отчетливее и ужаснее, пока им не почудилось, что смех исходит почти от самой границы узкого круга видимости — смех столь неестественный, нечеловеческий, адский, что души видавших виды охотников за людьми преисполнились невыразимого страха. Они не сдернули с плеч ружья и даже не вспомнили о них — от такой угрозы оружием не защититься. Хохот начал стихать, ослабевая так же медленно, как нарастал вначале; достигнув силы оглушительного вопля, от которого чуть не лопались их барабанные перепонки, он теперь словно отдалялся, пока наконец замирающие звуки, механически-безрадостные до самого конца, не канули в безмолвие и беспредельность.
ㅤ
Автор: Амброз Бирс
1891 г.