В одиннадцать лет, когда мне вот-вот должно было исполниться двенадцать, я начал ненавидеть свою жизнь.
До этого я тоже был не особо счастлив; однако в четвёртой четверти девяносто девятого года, когда мир готов был вступить в новое тысячелетие, почти очищенный, я будто провалился в чёрный зыбучий песок безысходности, как бы напыщенно и глупо это ни звучало.
Сначала развелись мои родители. Развод состоялся после нескольких скандалов. Я стал свидетелем последнего из них и потом очень об этом жалел. Происходило всё на кухне, где свистел кипящий чайник, поддувало из-под оконной рамы и изредка моргал жёлтый свет. Я приплёлся туда посреди ночи, чтобы попить воды — да так и застыл в коридоре у входа, незаметный, слушая и наблюдая. Мать сначала ругалась на повышенных тонах и била посуду, потом в ответ на грубые матерные оправдания отца изо всех сил ударила его фарфоровой чашкой по лицу. Разозлённый отец промокнул ладонью ссадину над бровью и отвесил матери оплеуху: явно в полсилы, но всё ещё так, чтобы было больно и обидно. Мать села на стул и громко зарыдала, сотрясая кухню громкими всхлипываниями с визгом, а потом разразилась тирадой из ругательств, среди которых в разных вариациях угадывались требования «уйти к своим блядям и больше в дом не возвращаться». Я пошёл обратно в спальню, так и не попив, и долго спал без снов. На следующий день я встал с утра и обнаружил, что отец ушёл из дома и забрал почти что всё, что смог, включая купленную для меня давным-давно железную дорогу с паровозом — наверно, чтобы подарить её какому-то другому сыну, которого он скоро заведёт со «своими блядями». Мать сказала, что ушёл он навсегда, и я поверил. Верить было не особо трудно.
Спустя около недели после этого мать сообщила, что надолго уезжает в командировку в Москву, как давно и планировала. Я даже не уточнил, ради чего ей потребовалось путешествие в столицу: очевидно, по работе, только я не представлял, что конкретно она собирается там делать, и забыл спросить. Она сказала, что я какое-то время буду жить у бабушки с дедушкой: примерно два с половиной месяца, а может, больше, и что жизнь у них не сильно отличается от привычной, разве что дорога до школы будет длиннее на три автобусные остановки, а ещё что в квартире не будет телевизора. Я решил, что постараюсь это пережить, хотя без фильмов с мультиками на кассетах обещало быть тоскливо.
И я переехал. Квартира у бабушки и дедушки была во всех смыслах старая, с шатающейся мебелью, а также с гордо сохранённым антиквариатом. В «избранных» местах воняло чем-то жирным, а где-то — стариковскими лекарствами. Я принёс все игрушки и книги, которые только поместились в большую походную сумку, включая любимую истрёпанную энциклопедию про космос и не менее любимые ночной с дневным «Дозоры», что забыл забрать отец.
Поначалу это было как приехать к родственникам на выходные или на каникулы. Спустя неделю с лишним мне надоело жить у стариков. Но мать не торопилась возвращаться, и поэтому пришлось терпеть. Я абстрагировался от всего и терпел, не обращая своего внимания на чересчур заботливую бабку, не особо дружелюбных и вменяемых соседей и своё подавленное одиночество. На одиночество внимания не обращать не получалось; к остальному получилось приспособиться.
Потом подобралась зима. Подкралась, словно Фредди Крюгер или что-то ещё более гротескное, чтоб полоснуть холодом сначала по чужому горлу, а потом по своему, и свалиться грузным телом на весь мир и на меня.
Я с детства жил в задворках Дальнего Востока. В моём городе период холодов был жёстче и, конечно, длился дольше, чем в Москве. И я родился крайне слабым и с «хронической непереносимостью зимы», как любил шутить когда-то мой отец. Ещё с младенчества у меня был слабый иммунитет, примерно в год я перенёс омерзительный гнойный менингит, из-за которого все думали, что я умру, не дотянув до двухлетия. Но я не умер и теперь страдал болезнями, и в холода они обострялись.
В этот год я подхватил грипп, благодаря которому разросся хронический бронхит. Начав харкать на носовой платок изжелта-белой, словно снег под фонарём, мокротой и бросаясь в жар, я ещё дня четыре проучился — каждый день ходил в ненавистную школу по обочине заваленного чёрно-белого шоссе мимо домов и ёлок сквозь проплешины тумана. А затем заботливая бабушка заметила, что что-то у меня не так, и вызвала врача. Я был посажен «под арест», освобождён от школы, ликвидирован с прогулок, что и так были довольно редкими, и окружён заботой и гомеопатией.
Спустя ещё немного начался декабрь. И этот месяц на календаре я ненавидел больше всех. Слово «декабрь» ассоциировалось с толстым мальчиком из параллели, который как-то в третьем классе пару раз попал мне циркулем почти прямо в глаз; с жирным пригаром на сковороде; с рыбно-гнойным запахом из мусоропровода; и со снегом. Каждый день, с температурой под тридцать девять, — иногда она вбивалась в «сорок», даже несмотря на всё лечение, — я чуть ли не в бреду валялся на кровати, сбив под ноги простыню, упав лицом в подушку. Было ощущение, как будто я лечу по космосу и бесконечно падаю куда-то к центру мелкой и загаженной вселенной, и перед глазами иногда мелькали картинки звёзд и планет, прям как в зачитанной до дыр энциклопедии. Потом я окончательно проваливался в долгий сон. Потом я просыпался, шёл на кухню, ел очередной бабушкин суп, который был пересоленным либо пресным, закусывал бутербродом, выпивал чай с кубиком сахара и антибиотиками, разгрызал ещё один кубик сахара просто так — на замену жвачке, пепси-коле и шоколаду, которые мне запретили, — и плёлся обратно к себе на кровать, шёл и шёл, потом падал и падал… Потом засыпал, и мне снилось, как произошло что-то вроде беззвучного ядерного апокалипсиса, и в мире больше никого не стало, будто я был там совсем один; и я ходил по привычным местам, по дворам и просёлкам, смотрел вверх и видел небо — здоровенный чёрный край страницы из энциклопедии про космос, и во сне её хотелось выкинуть, чтобы не видеть больше этой отвратительной страницы…
А потом ко мне в комнату заходил дед.
— Ну чё, Андрюшка?
Отрываясь от подушки, я смотрел на деда и убого бормотал:
— Да ничего так, потихоньку.
И опять проваливался в сон.
Как-то раз дед не ушёл после ответа, а немного задержался у двери и продолжил:
— Слава богу. Чё тебе, получше? Бабушка мне говорила, что тебе совсем уж что-то лучше не становится.
— Да щас посплю, нормально станет. Дед, не беспокойся. Лучше этого не надо.
— Слышь, Андрюшка, не дури. Я вижу, что тебе тут плохо. Может, тебе чем-нибудь помочь?
Я потянулся, вытер пальцами слипшиеся глаза, стерев засохший гной под веками, и сел на постели. В комнате всё было как обычно. Дед стоял в дверном проёме, подперев его рукой.
— Очнулся наконец. Болезненный наш, тьфу. Ну ладно. — Дед пару секунд задумчиво поглядел в сторону окна, похлопывая по стене ладонью. — Чего надо-то тебе, Андрюха? Может, книжку принести? Толстого ты читал? А может быть, Платонова? Хороший автор...
— Нет, я не хочу читать. Принеси радио сюда, пожалуйста. С кассетами.
— Зачем?
— Ну музыку хочу послушать.
— А-а-а…
И дед принёс мне транзисторный приёмник. Он был крупный, матовый и даже современный, — ну, по крайней мере, он был менее старьём, чем большинство вещей в квартире. От него разило чем-то неопознанным. В квартире матери радио сломалось уже много лет назад, и труп его покоился до сей поры прилепленным на подоконнике, как грустное напоминание об электронной смертности. С родителями мы смотрели телевизор: для меня он всё-таки больше показывал, чем говорил. Затем дед приволок в мою комнату коробку с хламом: плёнками, кассетами и парой старых фото, на которых молодая бабушка смотрела в камеру, держа в руках гусей и куриц. Я выбрал среди мусора пару «золотых коллекций» из советской музыки, установил приёмник на заляпанную тумбочку возле окна и кресла, протянул вилку на проводе к розетке, зачем-то вытянул антенну к потолку, впихнул кассету, закрыл крышкой и включил. И заиграл давно знакомый мне Гребенщиков. Я снова подошёл к кровати, сел, взял с пола неожиданный подарок — стакан с чуть сладкой кипячёной водой, — и жадно выпил. А потом поставил под кровать к дырявым тапкам, лёг, накрыл босые ноги одеялом и уснул. И вместо дырки космоса мне начал сниться огнегривый лев, который говорил мне, что когда-нибудь настанет май и новый век.
Я всё ещё болел, и лучше мне не становилось. Но спустя ещё дня два температура наконец упала до тридцати семи. Я смог наконец полноценно встать с пропитанной по́том кровати и заняться личными делами. Но сейчас мне почему-то не хотелось ни брать в руки расчленённого льва из мультсериала про Вольтрона, ни читать «дозоры» или же коллекцию журналов — даже те, которые мне удалось добыть совсем недавно и которые я до сих пор не пролистал. Огромный книжный шкаф в гостиной, в коем прогнивала под огромным слоем пыли всякая литература, тоже не особо привлекал. Хотелось посмотреть какую-нибудь передачу или фильм, однако телевизора здесь не было; поэтому я с ломотой в конечностях уселся в кресло у окна, включив другую, менее затёртую кассету, и уставился на улицу. Кассета начала играть какой-то психоделик-рок и сдохла через несколько минут, и я остался наблюдать за улицей под серое шипение.
Уже давно стемнело, и огромные сугробы, чёрно-золотистые с гротескными контрастами под светом фонарей, скрывали землю, словно шуба. Бабка с дедом жили на первом этаже. Слой снега на дорожке у меня перед окном был несколько часов назад расчищен дворником-вьетнамцем. Окна выходили прям на двор, где были шаткие качели, несколько скамеек и одна машина от кого-то из соседей. Вдалеке была соседняя пятиэтажка, а за ней дорога на шоссе — та, по которой я обычно добирался в школу до тех пор, пока меня не подкосил грипп. Я знал, что за шоссе находится огромное пространство с кучей отсыревших гаражей, что в большинстве своём пустые и используются для хранения чего попало, только не машин; за ними — лесополоса; за нею — параллельное шоссе, утыканное ЛЭП, и, несмотря на все законы математики, оно стремится к страстному пересечению с ближайшим и пересекается чуть ближе к северо-востоку; а уже за тем шоссе — опять огромный лес. Я откровенно не втыкал, зачем так было всё устроено, и старался не воображать его себе, чтоб не пугаться.
Просидев на кресле минут пять, я решил выключить хрипящее и стонущее радио и выключил, немного повозившись. От шума стало некомфортно. Я захотел опять пойти вздремнуть, на этот раз в тишине — чтобы сквозь стену было слышно то, как молится кому-то непонятному родная бабка.
Я мельком бросил взгляд на пустой двор в последний раз. И тот вдруг оказался не пустым.
По площадке кто-то медленно ходил. По виду это был мужик лет пятидесяти: обычный, в ватнике и шапке. Стало страшно. Я не исключал, что это новоявленный маньяк или зомби. Если это был и просто человек, без всяких выкрутасов, это вообще не убавляло страха. Я верил в жуткие истории, любил пугающие фильмы и лет в десять лет даже прочитал примерно четверть от романа Кинга — мне казалось, будто вещи омерзительней, чем страшный клоун, невозможно и придумать. Я вновь присмотрелся к блуждающей фигуре. Он походкой напоминал наркомана или пьяного, и я решил, что он такой и есть. Но что-то всё-таки не позволяло оторваться от созерцания. Что-то казалось нарушающим законы реальности. Кривящим реальность.
Вдруг я понял, что не так. Мужик не оставлял следов на снегу.
Я в оцепенении встал с кресла и попятился от окна. В голове всё ещё звучал шум приёмника. Всё начало казаться до того нереальным, что по кругу подошло к начальной точке.
Я вздохнул, закрыл окно сначала тюлем, а потом зашторил, включил свет в комнате и успокоился. Я твёрдо для себя решил, что с этого момента полностью сошёл с ума. Как говорил отец, я «ёбнулся корытом». Я ему не верил во все те разы, когда он так шутил, неважно, про меня конкретно или про кого-либо ещё. Однако же теперь всё стало ясно.
Я был ненормальным. И когда я это осознал, то жар от гриппа будто бы ослаб, хоть и не насовсем.
На следующий день я снова выспался, съел гречневую кашу с молоком и выпил тошнотворные лекарства, а также походил на кухне из угла в угол и прочёл вчерашнюю газету. Было так же скучно, как и прежде, но физически намного легче, чем за всю прошедшую неделю или две.
Выздоровев, я многое забыл о прошедших днях.
Бабушка, которая как обычно сидела в гостиной на кресле и вязала что-то спицами, пожаловалась на плохое самочувствие. Она сказала, что с утра сегодня обнаружила у себя все признаки гриппа, и что я её, похоже, заразил.
— Бабуль, прости, пожалуйста, — ответил я, не понимая до конца, за что тут надо извиняться.
— Да что передо мной-то извиняться… Ты себе признайся в том, что плохо сделал.
— Хорошо, я виноват.
— Опять же. Не передо мной давай, а мысленно.
Я повернулся к своим мыслям и столкнулся лишь с холодной вьюжной пустотой. Я даже ужаснулся, что могу быть таким мрачным внутренне.
— Ну вот, пожалуйста. Я извинился мысленно.
— И бог с тобой. — Бабушка отложила вязание на подлокотник, и клубок мгновенно упал на пол, прокатившись сантиметров десять. — Тут в подъезде кто-то ночью шумел. Ты слышал?
— Нет, не слышал. Я же спал. А что там делали? Кричали или что?
— Не помню. Просто я давно такой возни не слышала. Какие-то бандиты, что ли… Или чья-то смерть пришла проведать и шумит.
— Скорей всего бандиты. Или просто хулиганы.
— Тебе мама из Москвы письмо прислала.
В тот момент я оживился. Я давно не слышал ничего от матери, и мне хотелось знать хотя бы то, что у неё всё хорошо, а в идеале — то, что она скоро завершит дела и вернётся.
— О, ну это здорово. А можно прочитать?
— Я его ещё не принесла.
— А ты тогда откуда знаешь, что оно пришло?
— Она мне говорила, что напишет эдакого числа — и такого-то придёт. Расскажет там, что в жизни происходит. Я б сходила в подъезд и проверила, конечно, есть оно уже или пока нет… Но мне что-то совсем тяжело. Даже встать не могу.
— Давай я сам пойду и заберу.
— Тебе нельзя из дома выходить.
— Да это не из дома даже… Просто я в подъезд схожу и посмотрю. Ну бабушка, пожалуйста.
— Сходи уж, хорошо. Оденься только. И не вздумай снова заразиться и свалиться. А то будешь снова кабачком лежать, и бабка почему-то будет виновата.
Я переоделся из пижамы в повседневную одежду, снял с гвоздя ключи и вышел из квартиры. В серо-зелёном подъезде горел свет, и на щербатых плитках пола этажа играли тени.
Я пошёл к почтовым ящикам. Здесь было пятеро людей — едва знакомые подростки. Из всех них я знал лишь одного. Он был моим соседом сверху. Вроде, из семьи довольно бедных алкоголиков. Мы ни разу с ним не говорили. Вроде, его звали Саша, или же Антон. Скорей, Антон. Ему на вид было четырнадцать или пятнадцать. Он был в капюшоне, на котором таял слой снежинок.
Он меня заметил и в один момент заговорил.
— О, вот и этот. Как его… Тебя там как зовут?
Мне не хотелось с ними говорить. Я был ребёнком — но с детьми подобные компании расправлялись порой не хуже, чем с менее успешными ровесниками. Резко захотелось побежать вверх по ступеням, распахнуть квартиру и нырнуть в неё, как мышь в нору — однако же я знал, что, если что, они меня догонят.
Я ответил, как меня зовут:
— Андрей.
— Я, кстати, помню, как его фамилия. Завьялов… Или что-то вроде.
Кое-кто из остальных подростков засмеялся.
— Да, Завьялов.
Я не стал уточнять, откуда он про это знал.
— Он, кстати, долго из дому не выходил, — продолжил Саша или же Антон. — По ходу, он болел. Ну или же ещё какая-то хуйня.
— Короче, чёрт с ним, — произнёс один из пацанов.
— Ты, Саша, лучше помолчи. Я тут решаю, чёрт или не чёрт. Андрюха, ты болел?
— Болел, — ответил я.
— А чем? — опять спросил главарь, которого, по-видимому, звали всё-таки Антон.
— СПИДом, — снова вставил Саша. Все заржали, словно прокажённые.
— Да, реально, он спидозный. Вон там шприц лежит. — Ещё один из мальчиков ткнул пальцем куда-то в угол этажа, и всех опять разорвало истошным хохотом.
— Я болел гриппом.
— А зачем тогда ты вышел? Прям так сильно погулять охота? Или уже выздоровел?
Не хотелось распинаться перед ними, и поэтому я, нервно перебрав возможные ответы, что летели у меня перед глазами калейдоскопом, выбрал, пожалуй, один из неправильных.
— Я выздоровел.
— А, пошли тогда гулять.
— Да он без куртки. Ты чего, не видишь?
— Ну да похуй. Всё равно здоровый, как пельмень. Прогулка только здоровее сделает. Пойдём.
Антон схватил меня за плечо и дёрнул вниз по лестнице. Пришлось поддаться и пойти. Я думал, что случится с бабушкой, когда она узнает. Кроме этого, я думал, что, возможно, мне конец.
К тому момента, как мы вышли из подъезда, сердце уже всё исколотилось о грудную клетку в фарш. На улице было почти полностью темно — когда я вышел из квартиры, было около пяти. Лежали жирные сугробы, искорёженные человеческими и автомобильными следами. Во дворе никого не было.
— В квартире у Андрея радио вчера звучало, — заявил Антон. — Хотя в такое время не шумят.
Антон уже давно не держал меня за плечо, и я шёл рядом ним. Я не мог рвануть и убежать: недружелюбные ребята окружили меня кольцом, словно армию шведов на ледовом побоище. Мы шли по направлению к гаражам.
— Ты зачем вчера шумел? — спросил один из пацанов. — Тебе Антон сказал…
— Не говорил. Никто не говорил. — Мне стало ещё хуже из-за подобной несправедливости.
— Какая нахуй разница, кто говорил, а кто не говорил?! Какая разница?! — Антон чуть ли не крикнул это в непонятно откуда взявшемся гневе. — Ты совсем слепой или глухой? Или ты просто даун?!
— Я не даун.
— Слышал, ночью хуета происходила? Это всё из-за тебя.
— Из-за меня? Не слышал.
— Да он врёт!
— Не вру! Да я не вру! Я типа… правда ничего не знал…
— Что ты ноешь, как лялька ебаная?!
Окоченев, я понимал, что не могу заплакать. Хотя даже бы заплакал — это бы мне мало помогло.
— Ты хоть понимаешь то, что мне теперь пиздец?! — твердил Антон. — Тот дед… Точнее, существо… Он думает, что это я… А это ты! Всё ты испортил! Мне пиздец из-за тебя!
Я видел, что с его стороны звучала не только нахальная угроза, но и страх, какой обычно бывает не перед хулиганами и даже не перед взрослыми преступниками — а перед чем-то более масштабно-злым. Его друзья не поднимали его на смех из-за этого: я думал, что они отлично понимали, с чем имеют дело. Только я не понимал. И это ставило меня в такое положение, что я был жертвой и одновременно виноватым.
— Эта тварь меня зарежет! — прошипел Антон. — Или задушит, или что ещё похуже, я не знаю даже. И её ведь никакие полицаи никогда не опознают. Всё из-за тебя, Андрей.
— Я не знал, — ответил я.
— И что?! Хоть понимаешь, что ты натворил своим незнанием?
— Да он не знал, по ходу… Он не виноват.
— Да как бы так, незнание не освобождает от ответственности.
— Вот именно. Мы как бы, нахуй, не обязаны там отвечать за мелкого придурка.
Я всё ещё не понимал. Дрожа, я топтался на месте в окружении старших ребят, которые казались мне ожившими скульптурами изо льда. Похоже, что никто из них не знал, что делать. Все боялись и одновременно ненавидели.
— Давай его убьём, — вдруг произнёс один из мальчиков.
— В натуре, — подхватил кто-то ещё. — Антон, убей его.
— Зачем? — Я задрожал ещё крупнее. Эту фразу я едва не выкрикнул. Вдруг стало ясно, что я до того замёрз, что не могу сорваться и сбежать. Да даже если бы я попытался это сделать, то меня бы всё равно догнали, и поймали, и убили.
— Короче, бля… Антон, ты просто сделаешь работу этой твари, и она отстанет.
— Ну не факт, конечно, что отстанет…
— Что ещё-то делать?! Он сказал, что эта страхоёбина к нему пришла, сказала, типа должен труп в снегу лежать. В подъезде дед… Короче, этот бомж… Стоял и говорил.
— Ну типа… «След из трупов». Да, оно так говорило, — согласился с другом Антон, уже не такой напуганный. — Типа нужно, чтоб за ним был след из трупов. Да.
— Давай же мелкого убьём, и, может быть, оно отстанет.
— Ну вообще… Идея, — снова согласился главарь с советчиком.
Они смотрели на меня, как на конструктор, что всё не хотел сам собой собираться, из-за чего его решили сломать.
Антон залез во внутренний карман куртки и достал перочинный нож с потёртой рукояткой. Перед тем, как нож вонзился под моё ребро, выпустив чернеющую в темноте декабрьской ночи кровь, я вновь увидел в его полу-юношеской физиономии, ещё не избавившейся от детской безответственности, неподдельный страх перед ужасным совершаемым манёвром. А потом перед глазами пронеслась протухшая вселенная из снов, которые я видел в горячечном бреду, когда болел.
* * *
Было двенадцатое декабря две тысячи двенадцатого года. Круглое число и округлившиеся гладкие сугробы за окном. В моей квартире было чисто и почти что пусто — только я по ней ходил; однако я считал себя не то чтоб полноценным человеком.
Мне было двадцать три, и я уже четыре года жил в огромной новостройке в Ленинградской области. Зима была здесь, как мне говорили, хуже, чем в Москве, однако по сравнению с зимой на малой родине она была здесь куцая и слабая, как будто бы клинический дистрофик в сравнении со здоровым. Квартира была на втором этаже. Во дворе уже поставили искусственную ель, однако гирлянду пока не зажгли, и муляж дерева пока лишь высился пушистым конусом в холодном свете фонарей.
За время проживания я завёл дружбу с соседом снизу. Он не просто часто приходил ко мне, чтоб пообщаться, но ещё во многом помогал — к примеру, как-то раз помог в масштабном комнатном ремонте. В этот раз я вспомнил про него, когда пил кофе, сидя у окна на кухне в полной тишине. Я заметил, глядя сверху на заставленный машинами двор, как сосед идёт к подъезду с набитыми пакетами из супермаркета и оставляет вереницу продолговатых следов от сапог. Я вдруг подумал, как бы было хорошо, если бы он зашёл ко мне поговорить. На самом деле я давно ни с кем не контактировал, тем более по-дружески.
Он позвонил мне в дверь спустя примерно пять минут, ещё когда я не успел допить свой кофе. Я открыл. Мы поздоровались.
— Привет, Андрей.
— Здорова. Как дела?
— Да вроде так, нормально. Более-ли-менее. А ты как?
— Чо ты на пороге встал-то, проходи. Пошли на кухню.
Мы прошли на кухню. Я заметил, что сосед не снял заснеженные сапоги — лишь вытер их на коврике в прихожей. Я не сделал замечание.
— Ты чот какой-то грустный. Я вот думал, ты совсем один сидишь тут у себя, вообще из дома не выходишь… Ну и вот, пришёл тебя проведать.
— У меня на самом деле всё нормально. Но, конечно, я ценю, что ты приходишь. Может, чаю заварить? Или что тебе надо?
— Да так… Мне просто посидеть хотелось бы. Ну а хотя, давай чай. Чо бы нет.
Я достал коробку с чайными пакетиками и две кружки, — на одной из них был жирный улыбающийся апельсин, из-за которого мне вспомнились тягучие безрадостные дни в больнице. Я поставил жестяной электрочайник кипятиться, а потом, немного подождав, заварил чай на двоих.
— А что-то к чаю есть? Ну там, не знаю, шоколад, печенье…
— Нету.
— Почему?
— Да просто мне не хочется.
— А почему не хочется?..
— Не знаю…
Мы зависли в слюдяной прострации, когда вдруг поняли, что не о чем поговорить. Обычно Гриша, мой сосед, рассказывал про вещи из унылой повседневности, про то, что происходит на работе, про семейные дела, которые планировал с любимой девушкой, с недавних пор — про новую машину, на которой собирался ехать со своей возлюбленной на дачу ближе к новогодним праздникам. Ещё он страстно увлекался музыкой, и дома у него, помимо музыкальных инструментов, имелась огромная коллекция из дисков, а также аналоговых носителей — виниловых пластинок и кассет; однако мы договорились, что не будем это обсуждать, поскольку от этой темы меня чуть ли не тошнило.
— Кстати, почему тебе тогда не захотелось слушать про кассеты? — начал вдруг Григорий. — Ты сказал, что у тебя к ним лично неприязнь. А почему?
— Я в детстве чуть не умер из-за них.
— Чего?..
— Да, это правда. Где-то, э-э-э… Двенадцать лет назад.
— Пиздец. А можешь рассказать про этот случай?
И я стал рассказывать. Я начал всё с развода, а потом, по нарастающей, поведал всё. И в тот момент, когда я описал в подробностях ту сцену, где меня убили, Гриша посмотрел мне прям в глаза, как будто ожидая не увидеть признаков живого.
Я тогда, на самом деле, выжил. Как я понял, нож по какому-то невероятно удачному стечению обстоятельств не задел ни лёгкое, ни крупные сосуды, и его даже не вынули из раненой груди — оставили торчать. Меня нашли позже в пустом гараже неподалёку от двора, без сознания, окоченевшего и полумёртвого, однако же каким-то образом не улетевшего «туда». Очнулся я в больнице, и тогда же я узнал, что бабка умерла — случился разрыв сердца от ужасных новостей. Меня несколько раз навестил дед, который с тех пор стал немногословным и мрачным, будто понял что-то из рамок вон выходящее о нашем мироздании.
Тогда же я узнал, что Антона отправили на лечение в подростковую психиатрическую больницу. Всех его друзей отправили в колонию.
Мать, обеспокоенная, приехала спустя неделю. Забрав меня из гулкой и стерильно-палевой больницы, она сразу же, не разбираясь, увезла меня в родной дом и строго запретила навещать район, в котором я провёл период её командировки. У нас был с ней лишь один, однако образцовый разговор, где она сбивчиво пыталась объяснить мне, что произошло. Я понял только то, что она тоже мало в этом понимала, прям как я; однако дело точно заключалось в некой совершенно сверхъестественной, потусторонней сущности, что принимала облик полуреального гуляющего тела, в данном случае же старика-бомжа. Те люди, что всю жизнь прожили в том дворе, прекрасно знали: существо «клюёт» на громкий звук, и потому, когда — обычно ночью — тварь являлась во дворе, старались соблюдать глухую тишину. Оно гуляло там не постоянно; может даже, в распорядке у прогулок существа был некий алгоритм. Мне не было известно, сколько жертв в итоге оказалось на его счету, однако людские смерти из-за него действительно имели место быть. И каким образом оно их убивало, тоже было не особо ясно — этого мне тоже не сказали. Я подозревал, что убивать мог даже и не сам старик. Но от попыток выяснить, пусть даже мысленно прикинуть, паранойя пробирала аж вплоть до физической боли, и поэтому с тех пор я мало про всё это думал.
— М-да уж… — ошарашенно и задумчиво протянул Григорий, после того как я закончил. — Ты что-то не рассказывал про это.
— Да не было поводов. Я же не буду подобные истории выбалтывать всем подряд. Да и к тому же, знаешь… Страшно вспоминать.
— Ну мне б на самом деле тоже было страшно. Ты, короче, молодец, что выжил.
— Да за что хвалить… Всё чисто воля случая. Случайность. Типа очень сильно повезло.
— Ну да.
Мы с Григорием ещё неловко помолчали пять минут, и он решил уйти.
— Слушай… Неплохо посидели, да. Но мне пора.
— Ну всё тогда. Пошли я тебя провожу.
Мы вышли с ним на лестничную клетку. Было холодно и чисто, так, насколько может быть в подъезде: видимо, совсем недавно по ступенькам шваброй с тряпками прошлась уборщица. Мой друг отправился на первый этаж, и я зачем-то вслед за ним дошёл до середины пролёта. Я остановился возле подъездного окна и почему-то будто бы завис, тоскливо глядя на чернеющую улицу. Когда на первом этаже захлопнулась квартира Гриши, я вдруг понял, что остался здесь совсем один.
Я осознал, что был один всю жизнь. Что жизнь моя, полурасплывчатая и непроглядная, как не очищенный от снежной пыли фрактал зимней ночи, была самой бессмысленной и напрасной. Сколько бы я ни волочился по её лучу от точки своего бесцельного рождения — наверно, так никогда и не приду к логическому завершению. Да и надо ли было туда приходить — тоже всегда было нерешённым и идиотическим вопросом. «Надо ли? Надо ли? Надо ли?!» звучало тихо и одновременно колко, как падение снежинок на плетёную простыню из оголённых нервов. И снежинки таяли, таяли, таяли, таяли и таяли, таяли и таяли, превращаясь в слюни, слёзы и ихор, каким я был наполнен и сгустком чего я когда-то выбрался на тёмный и холодный свет. Лучеобразная дорога жизни, — всей, с конца восьмидесятых годов двадцатого века до, пожалуй, середины двадцатых годов двадцать первого, — представлялась мне как конец, открытая концовка маленького города, где луч пересекается с лучом каким-то монохромно-негативным, исходящим из далёкой античастицы, из места, где снег идёт вверх, к такому же негативному небу, а каждое человеческое существо, которое туда попадает — неважно, откуда: с земли или же сквозь кишки-порталы чёрных дыр, по вечерам кричит, поёт, танцует; этот край коченеющего города, где кончаются самые затхлые и заброшенные частные дома, заледенелые, заваленные снегом, трубами и трупами, и начинается с одной стороны лес, ну а с другой — бескрайнее пустое поле, где геометрические аксиомы наконец-то умирают после пыток. Там можно ходить в любых направлениях, но лишь в одной плоскости. Там можно драть свои кривые рёбра и кричать некрозно-фиолетовым, слепым и ублюдочным криком от простой, но раздирающей ещё сильней на части безысходности, несправедливости и острого желания повернуться назад и в свете заледенелого бельма луны к своему ужасу обнаружить то, что было с тобой где-то половину жизни и что ты при этом совершенно не замечал, со всем упорством игнорировал, и то, о чём тебе из безразличия никто не удосужился сказать: что ты не оставляешь следов на снегу, не оставляешь следов на снегу, не оставляешь следов на снегу, не оставляешь следов на снегу…
Я не оставляю следов на свежем снегу.