Когда кинокритик спустился с кампанилы Сан-Джорджо-Маджоре, солнце уже заходило за горизонт и последние лучи золотили пьяццу. Туристы неспешно брели мимо собора и уютных кафе, вежливо огибали наглых, топающих по тротуару голубей. Где-то в лагуне играл джаз; саксофон взвивался над набережной, как упругая струя из поливочного шланга, орошал пешеходов брызгами. Вапоретто, речной трамвай, перевозил нежную музыку Малера и смеющуюся публику и искрился от фотовспышек. Тёплый влажный сирокко, принесший в город Томаса Манна эпидемию холеры, сегодня окутывал ароматом булок и запахом ила.
Зеваки сгрудились на пристани, болтали и щёлкали дорогими зеркалками. Их воодушевлённость казалась кинокритику принуждённой, профаны — они понятия не имели, чем нужно восхищаться в действительности. Дилетантизм чужих эмоций нервировал; так истинные гурманы ужасаются, увидев святотатцев, закусывающих шампанское шоколадом.
Вапоретто выписывал зигзаги от берега к берегу. По полосатым выдвижным мосткам туристы входили в трамвай и занимали сидения. Малер лился напором, словно Господь опрокинул над городом полные австрийской музыки мехи.
Кинокритик полюбил потрёпанные верфи, скверы и грациозные колокольни до того, как увидел воочию. И всю неделю — хмельную, счастливую неделю! — строил маршрут, согласовываясь с фильмами. От пляжей Лидо, где терзался Густав фон Ашенбах у Висконти, до лабиринтов, в которых искал дочь герой Дональда Сазерленда. От художественной школы из «Потерянной души» до роскошного особняка из «Утешения незнакомцев». Улицы-декорации, улицы-легенды. Эннио Морриконе в плеере. Зачитанный путеводитель под мышкой. Короткие забеги в бакаро, дать отдых ногам, подкрепиться и вновь нырнуть в толпу. Знают ли вон те звенящие железом панки Рэнди Холмса? Помнят ли те симпатичные суетливые пенсионеры Джорджа Лэзенби?
Идиллическая картинка пьянила не хуже граппы, которую он пил с утра в неограниченном количестве, закусывая треской и оливками.
На каменном люке колодца нежились сытые коты. Под мостом плыла быстрая гондола с ярко-алыми креслами. Ветерок трепал красную ленту на шляпе гондольера. Лицо пассажирки маскировала вуаль, и кинокритик улыбнулся, догадавшись, что это Стефания Сандрелли в финале брассовского «Ключа». Бедная Сандрелли, доплывшая от великого «Конформиста» и изысканных фильмов Этторе Скола до телевизионной пошлости. Кинокритик махнул рукой. Сандрелли — конечно, она! — чуть склонила голову.
Чайки вспорхнули в закат.
Кинокритик пересёк мост и миновал старинный сад, заточённый за ажурную решётку. Стайка студенток выскочила из ворот, обдала свежестью и беспечностью. Кинокритик вспомнил, как бывшая жена говорила, пуляя в него DVD-дисками: «Это фильмы, понимаешь? А это, — она тыкала в себя пальцем, — жизнь! Фильмы! — пластиковая коробочка срикошетила от ключицы, — жизнь! Ты ощущаешь разницу?»
Жена гортанно смеялась над похабными шуточками, скучала в кинотеатрах, мазала физиономию жирными кремами и не умела сосредоточиться. В самый напряжённый момент картины запросто могла забросить свои ляжки на мужа и настойчиво ёрзать задницей, намекая на секс. В кровати он думал о грудастой Сандрелли, чтобы не потерять эрекцию.
Разница между опостылевшей женой и фильмами была очевидной. И он выбрал.
В бумажном пакете лежали остатки ноздреватого сыра, купленного на рынке Риальто. Снимавшийся там «Турист» с Анджелиной Джоли и Джонни Деппом ему совсем не понравился, но кинокритик был щепетилен и уделил фильму час, посетив рынок и палаццо Дандоло.
Он доел сыр. Присел на ступеньку и полистал блокнот. Страницы испачкали мелкие каракули. Названия кинолент, названия улиц. Примерно треть помечена крестиком. «Утро понедельника», «Возвращение в Брайдсхед», «Венецианский купец» Майкла Редфорда, «Дети века». Он черкнул карандашом возле третьей части «Индианы Джонс»: церковь Святого Варнавы была пройдена днём.
На очереди «Everyone Says I Love You» Вуди Аллена и «Багровое причастие» Серджетти. Романтическая комедия или ужастик? Кинокритик постучал обкусанным кончиком карандаша по зубу. Отвлёкся на новую партию смуглых студенток-художниц. Вооружённые мольбертами, они дефилировали в реставрационную мастерскую, и оборчатые юбочки подпрыгивали, почти оголяя ягодицы.
Ему хотелось поселиться здесь, чтобы та губастая девчонка однажды доросла до его возраста, и они повенчались в скуоло Сан-Рокко, под молчаливыми ангелами Тинторетто. Чтобы отгремел фестиваль и наступила зима, как в фильме «Рыжая», и карнавал, как в «Крыльях голубки», чтобы снег запорошил древние площади.
И единственной дилеммой было: вино или коктейли?
Вуди Аллен или Фабиан Серджетти?
Бывшая жена обожала Аллена, и потому он выбрал второй вариант. Через крикливую тратторию вышел к Гранд-Каналу, раскошелился на паром. Настырные комары проникали под одежду. Гирлянды фонарей зажигались по бокам, сверху и снизу, отражениями в воде. Скользили бесконечные фасады домов, облупленные, замызганные. Бурчал полицейский катер. Длинноногая женщина танцевала на парапете. Джейн Биркин из «Слогана», а может быть, Кэтрин Хэпберн из «Летней поры» — не разглядеть в сумерках...
На Сан-Барнаба подмывало сигануть в канал, повторяя падение Хэпберн.
Он вспомнил, как долго агентство оформляло визу, как в итальянском посольстве тасовали его документы. Путешествовать в кино гораздо легче. Без банковских выписок, полисов, анкет, справок, ксерокопий, без факсов, подтверждающих гостиничную бронь.
Теснясь среди летящих в Лиду курортников, он всерьёз боялся, что Светлейший Град разочарует его, как разочаровали в своё время брак, карьера и прочее, предложенное жизнью.
Хвала небесам, он ошибся.
И плевать на цены и на шумных туристов. Из окон его двухзвёздочной гостиницы видно кампо Санто-Стефано. В рыбном ресторане фаршированных кальмаров подают розовощёкие внучки хозяина. В архиве кино ежедневно крутят конкурсные фильмы. Вечера длинные, как стихи Бродского на Набережной Неисцелимых.
Предки здешних голубей бомбардировали макушки Федерико Феллини и Орсона Уэллса.
Паром легонько боднул доски причала. Сваи отмеряли границу отмели. Скаты и кованые перила лестниц усеяли птичьи метки. Вода плескалась о камни; он добавил немного музыки к вечернему саундтреку. Сверился с картой. У телефонов-автоматов щебетали азиаты. Их голоса неслись через весь земной шар. В мире не существовало людей, которым кинокритику хотелось бы позвонить, и независимость окрыляла.
«Не странно ли, — вопрошала бывшая супруга, — что в твоих фильмах все влюблены, а сам ты никогда никого не любил?»
Как втолковать дурёхе, что он любил Хэпберн больше жизни? Когда её героиня, взбалмошная, с камерой, впервые въезжала в Венецию, и за окном поезда рябила вода...
«Для кого-то Венеция слишком тихая, — говорил Кэтрин случайный попутчик, — для кого-то — слишком шумная».
Сгорбленная старуха, счастливая обладательница Venice Card, кормила кошку на крыльце двухсотлетнего дома. Кошка была толстой и пятнистой, словно нескольких котов покрошили, чтобы сшить одну. Здесь крепче пахло болотом и отсутствовали стрелки-указатели.
В затрапезной харчевне грызли колбасу и посасывали алкоголь утомлённые гондольеры. Их шляпы лежали на барной стойке, их локти были остры и деловиты. Район не интересовал туристов ни в семидесятых, ни сейчас.
Туалетное зеркало было настолько грязным, испачканным фломастерами и губной помадой, что он не видел собственного отражения за слоем жира и писанины. Размытое пятно — так цензура в японских эротических фильмах маскирует гениталии.
Кинокритик вымыл руки под краном и зашагал обратно в зал.
Жующие лодочники изучали чужака с ленивой враждебностью. Он обратился к ним на английском.
— Carna? — чванливо закряхтел широкоплечий бородач, чьи ноздри покрывали белые струпья, а глаза прятались за дымчатыми стёклами очков, — asinistra. Sempre dritto.
«Налево и прямо», — перевёл кинокритик.
Пошёл, провожаемый взглядами грубоватых работяг. Под мостками журчала вода. В плеере играл Пино Донаджио, тема из «А теперь не смотри». Остались позади киоски и рыбные лавки, магазинчик муранского стекла, неказистая церквушка. Улицы сузились, стали темнее. Низкие своды подворотни... Расколотый питьевой фонтанчик, в нём — промокшая газета... Номера домов, начертанные на мальте...
Кинокритик шагал по rio terrа, засыпанному каналу. Обронённый буклет бился у неработающего склада, как раненая птица, невидимые пальцы листали глянцевые страницы с рекламой бутиков и галереи Гуггенхайм. Кинокритик рассматривал здания, вчитывался в трещины на полинялых фасадах. Краска частично отслоилась, облезли решётки, обрамляющие маленькие балкончики. По штукатурке змеились потёки сырости. Мыши лакомились кабелем.
Улица была совершенно пуста, но порой из-за жалюзи раздавались приглушённые голоса. Он опасался, что какая-нибудь терракотовая ваза с цикламеной или кусок черепицы рухнут, продырявив ему череп.
Не даром именно здесь Серджетти разместил гнездо таинственной секты дьяволопоклонников...
Сверху хлопнули ставни. Ожило сохнущее на верёвках бельё. Прикинулось привидениями, стерегущими улицу. Зазевавшийся кинокритик споткнулся о бордюр и с трудом удержал равновесие. «Багровое причастие» вряд ли стоило того, чтобы вывихнуть ногу. Но он не проигнорировал даже «Молодожёнов» с Эштоном Кутчером, фильма куда более страшного.
«Причастие» снимали в семьдесят восьмом параллельно с другим венецианским хоррором — «Кровавой тенью». Очень вольная экранизация новеллы Монтегю Джеймса — кинокритик порылся в памяти — третий полный метр Серджетти, после «Израненных мотыльков» и «Фарфорового неба». Картину причисляли к джалло, и да ей было далеко до жемчужин жанра: ни изящества, ни изобретательности, типичное би-муви.
Агрессивная рекламная кампания убеждала, что на съёмках использовался настоящий оккультный трактат и провозглашались настоящие заклинания. Голые красавицы мелькали в каждой третьей сцене. Кого-то привлёк Рэнди Холмс, сыгравший частного детектива. Актёр дебютировал у Пазолини, но к концу семидесятых ушёл в тираж и злоупотреблял кокаином. Итальянское экспло приютило померкшую звезду. Во время съёмок «Причастия» Холмс утонул в канале — печальный факт, добавивший фильму скандальности. Тело актёра так и не было найдено.
Кино провалилось в прокате, Фабиан Серджетти переключился на софт-порно. Снял, например, «Баловницу из провинции» и «Увлажняющие уроки» с Уши Дигард. Понадобилось тридцать лет, чтобы кто-то, откопав в интернете «Причастие», нарёк его культовым.
Самый жуткий джалло всех времён! Гений тёмных закоулков! О, потаённые смыслы в жиже клюквенного сиропа!
Кинокритик признавал: при всей шаблонности и вторичности, фильм Серджетти отличает редкая атмосфера. Такую не сыскать в современных поделках. Не говоря уже про грим Голодного Червя и сцену в Пепельной комнате.
Чего стоят монашки, играющие в футбол под выпученной, как глаз удавленника, луной.
А дьявол, так и не появившийся на экране! Кинокритику два дня мерещились его шаги, шаги идущего по арочным проходам великана...
Улочка упиралась в стальную калитку. За ней петляла аллея, окаймлённая мраморными статуями. Под мелодию Бадаламенти из «Утешения незнакомцев» кинокритик встал напротив калитки. Там, за прутьями, высился прославленный «Причастием» отель Карно. Двухэтажное здание из розовых блоков, напоминающее наполеоновские палаццо, стрельчатые окна, открытая аркада на компактной башенке... Интернет предупреждал, что Карно не селит гостей с восемьдесят третьего года, когда вспыхнувший пожар унёс шесть жизней. Люди заживо сгорали, метались по номерам, шкворчало и плавилось человеческое сало...
Но в доме кто-то обитал: бледное свечение проникало сквозь окна и окрашивало нестриженые кусты.
Кинокритик понял, что смотрит на дом с точки зрения камеры в начальных кадрах «Причастия». Оператору не нужно было быть Раулем Кутаром, чтобы донести до зрителя нехитрую мысль: за калиткой притаилось очень дурное место, рассадник ВСЕЛЕНСКОГО ЗЛА. Композитор постарался выделить каждую большую букву от «в» до «а». Камера, пройдя через прутья, низко летит над аллеей, а двери Карно открываются, и электроорган имитирует дискант несмазанных петель. На пороге появляется женщина... монашка... она выливает из ведра тёмную жидкость и уходит. Кровь стекает по ступеням дома, и название фильма тут как тут, пузатые, багровые, естественно, буквы.
— Buona sera.
Из мрака материализовался приземистый силуэт. То, что секунду назад казалось пятном на замшелой стене, приобрело объём и человеческие очертания. А затем вторглось в круг льющего с калле света.
Кинокритик хохотнул:
— Ох, как же вы меня напугали.
За решёткой стоял парень лет двадцати, белобрысый и толстый. Кепка с заломленным козырьком, безразмерная футболка, облегающая тугой живот. Принт на груди: повешенная кукла с афиши Арджентовского «Profondo Rosso». Предплечья испещрили цветные татуировки. Морда Голодного червя щерилась возле локтевого сгиба.
Кинокритик не без оснований полагал, что паренёк, выколовший на коже Червя, в ссоре с головой.
— Простите, — сказал толстяк по-английски и улыбнулся, демонстрируя короткие зубы, жёлтые, как плевок на туалетном кафеле, — вы по поводу экскурсии?
— Экскурсия? — переспросил гость.
Толстяк поводил в воздухе пухлой ладошкой:
— Кино. Тут снимали фильм.
— «Багровое причастие». Я в курсе.
— О, — воодушевился парень. Щёлкнул засовом. Калитка ржаво взвизгнула, пропуская визитёра. — Я так и подозревал. Сюда не приходят случайно.
Кусты шуршали в темноте, и голос сумерек был вкрадчивым, с едва уловимыми клавишными проигрышами. Музыканты, сочинившие саундтрек для Серджетти, потом подали на продюсера в суд, но кинокритик запамятовал, почему.
— И что? — спросил кинокритик, озираясь. — Можно попасть в дом?
— Конечно. Билет стоит семь евро.
Кинокритик не раздумывал. Вынул кошелёк, отслюнявил купюры. Он рассчитывал получить билет, но толстяк, сунув в карманы руки, затопал по аллее, и гость двинулся следом. Облезлые, заляпанные помётом статуи громоздились в полутьме. Античные герои, чьи подвиги остались в седом прошлом. Искалеченные нимфы.
По выщербленному лбу сатира ползла мокрица. Оператор «Причастия» дал бы крупный план.
Снимались ли эти статуи в фильме? Наверняка. И камера долго пялилась на мраморные лики. У Серджетти всё было долгим, зависающим, с многоточиями, чтобы... зритель... почувствовал... тревогу...
Кинокритик ругнулся, чуть не наступив на сизого голубя. Птица прошла, чиркнув штанину крылом. Её сородичи наматывали по плитам круги. Ковыляли, путались под ногами, вялые и заторможенные, больные.
Пташки вызвали в памяти сцену из «Причастия»: частный детектив, дублёр Рэнди Холмса, спешно покидает отель, и голуби атакуют его. Тучи птиц опускаются на голову. Клюют плоть, и, хотя очевидно, что терзают они манекен, момент определённо впечатляет. Коллега кинокритика, университетский преподаватель, приводил эту сцену в пример, говоря о том, как нельзя снимать.
«Бред сумасшедшего, от первого кадра до титров»...
Угольная тень Карно падала на аллею. Двустворчатая дверь была распахнута, и мягкий свет обволакивал крыльцо.
Кинокритик шагнул за толстяком и замер удивлённый. Просторный вестибюль заполнили стенды. Стены были драпированы серебристой тканью и увешаны чёрно-белыми фотографиями. Кинокритик идентифицировал лестницу за рецепшеном, ту, по которой хлестали водопады крови в эпилоге фильма. Ту, по которой ползли тощие монашки из червивого ордена, скребли ногтями дерево.
— Музей? — озадачился гость. Это не укладывалось в голове. — «Причастию» посвятили целый музей?
Толстяк пошаркал кедами по паркету и ответил буднично:
— Богатые поклонники картины выкупили отель в девяностых.
Тишину нарушали шорох потёртого ковролина да мелодия из болтающихся на животе наушников. Кинокритик выключил плеер. Приблизился к экспонатам. Толстяк наблюдал, довольный реакцией посетителя.
— Если возникнут вопросы, спрашивайте.
У кинокритика были вопросы. Почему в Венеции нет музея «Летней поры», «Чувства», «Отелло», но есть музей всеми дешёвого забытого би-муви? Местами убедительного, да, но посредственного и забытого.
Масляный портрет у входа изображал Монтегю Джеймса. Английский писатель огорчился бы, узнай, какие фильмы снимают по его степенным рассказам.
На алой подушке пылилась видеокамера. Фотографии запечатлели съёмочный процесс, мало кому интересный. Дурачества киношников. Потные лица.
Рэнди Холмс раскинул руки, пародируя распятие, а режиссёр и актёры молились ему.
Грянула музыка. От неожиданности кинокритик прикусил язык. Завибрировали басы, хор запел на латыни.
— Так лучше? — осклабился парень, склоняясь над стереосистемой. Убавил звук, и колонки перестали дребезжать.
— Да, премного благодарю, — саркастично сказал кинокритик, не большой любитель сатанинских литаний. Водрузил на нос очки и вчитался в текст под фото:
«На роль роковой Церцеи претендовали Ева Аулин и Рита Калдерони, но режиссёр в итоге утвердил девятнадцатилетнюю звёздочку Надин Рюзер».
Кинокритик присмотрелся к снимку. Темноволосая Рюзер улыбалась фотографу, оседлав велосипед. Под платьем вырисовывалась пышная грудь.
— Она же умерла?
— Надин? — отозвался парень. По его футболке, как снег, была разбросана перхоть. На носу вызревал сочный прыщ. — Покончила с собой в том же году.
— Я что-то слышал. Несчастная любовь?
— Похоже. Она сказала родным, что улетает на съёмки в Штаты. Забаррикадировалась в квартире. Уморила себя голодом до смерти.
— Уф, — кинокритик поёжился.
— Она была беременна, — добавил толстяк.
— Что же, — произнёс кинокритик, оглядывая стенды, измочаленных актёров, затравленных световиков на заднем плане, — прозвучит кощунственно, но стоит признать, что если бы Серджетти тоже умер, фильм прославился бы на весь мир, как проклятый.
— В каком-то смысле, — философски изрёк толстяк, — участь Серджетти хуже, чем участь Рюзер. Его отлучили от тайны.
Посетитель открыл было рот, но телефонный звонок прервал его.
— Простите, — буркнул толстяк, вынимая из кармана допотопный мобильник-раскладушку, — начальство требует.
Он вышел на улицу, оставив гостя наедине со звёздами третьего эшелона.
«Это самый скучный музей, в котором я бывал», — вздохнул кинокритик.
Манекены взирали мёртвыми глазами, как он подходит к очередному стенду.
Прищурившись, кинокритик разглядел книгу, пожелтевший манускрипт, чьи страницы по цвету и текстуре напоминали мозоли. Книга обросла пушистой плесенью, белым облачком вроде паутины.
На табличке значилось:
«„Молитва бесам“, 1764 г. Перевод сирийских чёрных свитков, привезённых из военной кампании в Палестине в 1100 году».
«А вот это было не так легко достать», — хмыкнул кинокритик.
Хор поднимался к высоким сводам Карно, к голубке, бьющейся о потолочные балки. Кинокритик вытер шею; в музее становилось душно.
«Женщины», — на лаконично подписанной фотографии — восемь тёмных силуэтов, замерших в неестественных, «манекеньих» позах.
В заключительной сцене «Причастия» монашки играли в футбол, и это, пожалуй, было самой странной сценой в череде диких ненормальных сцен, порождённых воспалённой фантазией сценариста. Молочное свечение заливало поле, валуны и зубчатые скалы. Озаряло фигурки женщин, чьи движения были плавны и грациозны. Рясы хлопали на ветру, как вороньи крылья. Развивались края белых апостольников. Соблюдая молчание, монашки пинали не мяч, а куклу. Чёрные туфельки на плоских подошвах топтали тряпичное тельце.
... Единственная сцена, не связанная напрямую с Карно. Асфальтная нить, петляющая среди урочищ, лугов и торфяных болот из пункта «а» в саму погибель. Туман, клубящийся над распадками. Колышущиеся сосенки, напитавшиеся водой ледяных ручьёв. Это уже не Венеция, и отдельные факты (нажмите на паузу и рассмотрите луну!) указывают на то, что это уже не наш мир.
Женщины носятся по полю, подавая друг другу импровизированный мяч. Туфли бьют по кукле, ручки её загнулись, и голова болтается на тонкой шее. Одна из монахинь, словно услышав, как впечатлительный зритель поёрзал на диване, пропускает пас.
В следующий миг монашки мчат за улепётывающей камерой, припав к земле, почти встав на четвереньки, восемь огромных хищных птиц в абсолютной тишине.
Лучше не зацикливаться на кукле под ногами монашек.
Ведь это была кукла? Кукла, а не...
В реальность вернул голос, продирающийся из-за бархатного занавеса. Посетитель откинул полог, преграждающий путь через арку, и очутился в смежном зале, освещённом помпезными люстрами.
Помещение вызвало ассоциации с инсектарием. Вдоль стен расположились стреляные коробы. В них валялась земля, комья мха и пучки пожухлой травы, но не было ничего живого. Или живое спало, зарывшись в дёрн. Между аквариумами примостился работающий телевизор. На экране патлатый хиппи гулял по Сан-Марко, сзади угадывался Дворец дожей. Появились титры: «Фабиан Серджетти, семьдесят восьмой год».
Режиссёр «Багрового причастия» был худым типом с загорелым лицом и тонкими высокомерными губами, в уголке которых тлел окурок сигареты без фильтра. Из-за брака плёнки его глаза казались маслянистыми лужицами, двумя блестящими мокрицами, прикорнувшими в углублениях плоти. Джинсовую куртку, обшитую аппликациями, словно позаимствовали у огородного пугала.
Хоронящаяся за кадром девушка спросила молодого Серджетти:
— Чем отличается ваш новый фильм от предыдущего?
Серджетти заговорил, оглаживая бороду, и папироса задёргалась, осыпаясь пеплом на задубевший воротник:
— В ранних фильмах я показываю зрителям «фак», — иллюстрируя слова, он погрозил камере средним пальцем и хитро ухмыльнулся. Картинка сделалась чётче, и глаза режиссёра больше не были угрожающе-чёрными насекомыми (если мокрицы — это насекомые). Обыкновенные глаза заносчивого сукина сына, человека, ваявшего «Увлажняющие уроки» с потаскушкой Уши Дигард.
— В «Причастии», — сказал Серджетти, водя пальцем перед камерой, — мой «фак» пробивает к чёртовой матери нарисованный очаг. Унизанная перстнями рука задвигалась вверх-вниз, имитируя половой акт с умозрительным очагом. И снова рябь, зигзаги и «сигаретные ожоги» на плёнке превратили глаза горе-творца в твёрдые панцири с затвердевшими ресницами-ножками.
— Что вы имеете в виду? — допытывалась журналистка.
В голове замешкавшегося кинокритика промелькнула вереница образов: Рэнди Холмс, пускающий пузыри на дне канала; Надин Рюзер, ползущая по грязной смердящей квартире, полумёртвая от голода; монашки, пинающие куклу под неправильной луной запретного мира.
Кинокритик почесал лоб, будто отгонял назойливую мошку.
— Я имею в виду грёбаный холст, который мы называем реальностью. Никчёмную тряпку, мешающую узреть истину.
О чём толковал толстяк, говоря, что Серджетти отлучили от тайны?
— Зоозащитники обвиняют вас в жестоком отношении к животным. Речь идёт о голубях, которых вы...
В углу заскреблось. Кинокритик, отчего-то взопревший, покосился на полуметровый куб, прикрытый чёрным атласом.
— Опишите главного героя, — попросила журналистка. Точно несколько минут, в течение которых Серджетти отвечал на предыдущий вопрос, испарились. Или запись перескочила вперёд.
Кинокритик, хмурясь, зашагал по комнате. Серебристая драпировка зыбко изгибалась на периферии зрения.
— Он — никто, — разглагольствовал Серджетти в телевизоре. — У него нет прошлого, вернее, его прошлое не важно. Мы знаем, что он был женат — это всё. Он нужен нам в качестве свидетеля, путешественника за очаг. У него даже имени нет, в сценарии он значится как Детектив.
Кинокритик дотронулся до ткани. Атлас зашуршал в руках, стёк на пол. Под ним была клетка, а в клетке сидело нахохлившееся существо, тощее и безволосое. Треугольные лопатки смыкались, позвонки казались спинными пластинами вымерших рептилий. Скрюченные пальцы копошились в соломе.
Пахнуло экскрементами и протухшей рыбой.
В этот миг кинокритик не смог бы сказать, кто играл главную роль в «Венецианском купце». И даже имени Висконти не вспомнил бы.
Ошарашенный он таращился на мокрое лоснящееся нечто, на лысый затылок и костлявые ягодицы. Он думал о цирковых уродцах, о мутантах, о монстре, вытатуированном на предплечье толстяка.
Голодный Червь, персонаж из фильма Серджетти, повернул голову. Кожа собралась кольцами на его горле. Белый, без зрачка, глаз вперился в чужака. Слепой. Видящий насквозь.
— Его нашли, когда чистили канал, — сказал режиссёр из телевизора, — он жил в иле и питался насекомыми.
Безумный глаз сверлил человека. Деформированные ноздри раздувались.
В фильме, снятом сорок лет назад, героиня несчастной Надин Рюзер кралась по ванной комнате где-то на задворках Карно. Капал кран, и навязчивое тиканье клавиш капало на нервы. Внимание Рюзер (и внимание зрителей!) было приковано к старомодной ванне, водружённой на растопыренные львиные лапы. Гнойная муть колыхнулась в чугунной чаше, липкая плёнка порвалась вдруг, и Голодный Червь медленно всплыл («Чёрт!» — ойкнул кинокритик, впервые познакомившись с детищем Серджетти).
И сегодня кинокритик чертыхнулся и пулей вылетел из комнаты — в длинный арочный коридор. Музыка ликующе билась за стенами. Манекены отращивали беспокойные тени. Голубка стучала о стёкла светового фонаря между балочных конструкций.
В коридоре запертые номера чередовались с натюрмортами. Картины изображали виноградные гроздья, обезглавленную форель на разделочной доске, сыр и мраморное мясо, грейпфруты и оливки. Рамы обуглились, холсты закоптились, нарисованные яства погибли в огне.
Кинокритик помешкал, решая, как быть: вернуться или поискать запасной выход. Коридор изгибался, а значит, опоясывал отель и возвращал к вестибюлю. В желудке холодело при мысли, что придётся снова проходить мимо Червя...
Да какого, к дьяволу, Червя?
— Чудовище? — разъярился кинокритик на самого себя. Мёртвая рыба присматривалась с холстов. Музыка отдалялась, прячась за толстыми стенами вихляющего туннеля. — Это был обыкновенный грим! Статист, который сейчас хохочет, потешаясь над наивным дурачком!
И всё же он уходил прочь от музея по скомканным ковровым дорожкам, помнившим подошвы актёров, постояльцев, монахинь неведомого ордена. Дорогу освещали лампы, стилизованные под газовые рожки. Иногда они мигали. Иногда в номерах кто-то плакал.
— Банальные фокусы, — сказал кинокритик вслух, — грамотные спецэффекты.
Карно был не музеем, а аттракционом. Дорогой и не приносящей доход причудой богатых гиков. Как жаль, что они потратили столько денег на поделку Фабиана Серджетти, а не на, скажем, шедевр Роуга.
Литании окончательно стихли, кинокритик слышал своё сбивчивое дыхание и стук сердца, и шорохи рядом.
Стон.
Сердце ёкнуло. Бывшая жена, вся перемазанная в жирном креме, спросила из другой вселенной: «Ты отличаешь кино от жизни?»
Дверь впереди была отворена; полоска света рассекала пурпурный ковёр. Кинокритик подкрался, чувствуя, как свербит под одеждой кожа. Как ноет мочевой пузырь.
Гостиничный номер был серым, словно притушенным пеплом. Тени укоренились в его углах. На кровати возлегла женщина в грязной ночной сорочке. Её перекошенное лицо побагровело, жилы вздулись. Изо рта на манер косточки в пасти собаки торчала скалка, и зубы впивались в дерево. Огромный тугой живот ходил ходуном, бёдра были раздвинуты, являя выбритые гениталии, набрякшие половые губы.
«Она рожает!» — ужаснулся кинокритик. Посетила идиотская мысль: эта женщина была намалёвана на стенке кабины в туалете рыбацкой забегаловки.
Бедняжка сопела и мычала, и заворожённый свидетель не сразу заметил, что в номере есть кто-то, помимо неё и теней.
А заметив, стиснул челюсти, чтобы подавить вскрик.
По бокам от кровати сидели на стульях голые люди, пять мужчин и пять женщин. Кинокритик подумал невпопад о Совете десяти, верховном суде республики, об эпохе Кверини и Градениго. На головах людей были нахлобучены маски. Не тончайшие венецианские маски ручной работы, а грубые и топорные личины зверей: тигр, кролик, лошадь, лиса. Мех был изъеден молью, пуговки глаз мерцали, будто слюдяные. Зрительницы трогали себя томно, ласкали набухшие груди, пощипывали твёрдые соски. Мужчины мастурбировали энергично, на волосатых коленях засыхали следы недавних эякуляций.
Кинокритик попятился.
Зрители одновременно повернули личины и уставились на дверь. Роженица заворочалась среди простыней.
Не разбирая дороги, кинокритик побежал. Мозг от страха будто заиндевел, и промокшая штанина липла к ноге.
«Это взаправду! Долбанутые психи, купившие Карно, воспроизводят сцены из „Багрового причастия“!»
Коридор никак не кончался. Дыхание спёрло. Натюрморты на картинах сменились портретами марионеток в одеждах дожей, в париках, с налипшими на белый пластик чешуйками рыбы, с прорезанными в холстах отверстиями на месте глаз. Позади позирующих манекенов застыли изломанными куклами монашки, чёрные силуэты, крадущиеся по пустошам и болотам.
Никто не мчался за кинокритиком. Люди... актёры... предпочли наслаждаться спектаклем.
Он дал лёгким передышку. Собрался с мыслями.
А что он, к слову, видел? Порнографическую сценку в духе маркиза Де Сада? Та женщина не была привязана к кровати. И никто не предоставлял ему справку о её беременности.
Страх сменился стыдом и злостью.
«Дайте мне выбраться отсюда», — мстительно процедил кинокритик. Поправил рубашку, причесал пятернёй растрепавшиеся волосы. И пошёл быстрым уверенным шагом, думая про камеры, спрятанные где-то под плинтусом. Про идиотов-статистов, норовящих прыгнуть из тёмных ниш.
Чтобы усмирить расшатавшиеся нервы, он принялся перечислять названия фильмов, снимавшихся в Венеции.
— «Честная куртизанка»... «Ограбление по-итальянски»... «Казино Рояль»... «Казанова» Феллини и «Казанова» Халльстрёма... «Портрет буржуазии»... «Лорд вор»...
Жужжащий звук, знакомый и родной, достиг слуха. Так жужжат старые проекторы. Так шуршит плёнка. А ещё так жуки-могильщики снуют по разложившемуся трупу, и ползут в волосах сороконожки.
Он шлёпнул себя по щеке. Прогнал наваждение.
— «Хлеб и тюльпаны»... «Байрон»... «Лавджой»...
Жужжание усилилось. Он подошёл к обитому войлоком дверному полотну. Сквозь щель просачивалось мельтешащее сияние. В ноздри ударил сладкий запах карамели и попкорна.
Кинокритик толкнул дверь, словно не мог иначе, словно это было прописано в сценарии и вытравлено калёным железом в книге судеб, на жёлтых страницах «Молитвы бесам».
За дверью находился небольшой кинозал на двадцать обитых войлоком мест. В воздухе парили пылинки. Единственный зритель сидел, закинув массивные волосатые руки за спинки соседних кресел, и было что-то неестественное в том, как выгнулись его кисти. Крутили «Багровое причастие», кинокритик узнал фильм, хотя не смотрел его лет пятнадцать. Насыщенные техноколоровские цвета — почему-то они всегда пробуждали у кинокритика зверский аппетит. Зигзаги и шрамы на плёнке.
Отель Карно. То же самое помещение, что сегодня стало кинозалом. Кровать с балдахином, манекены, караулящие в углах безликой стражей. Мозаика от потолка до пола — выложенное из плиток насекомое. Если всё-таки выяснится, что мокрица — насекомое.
Манекены улыбались кровожадно.
Кинокритик подумал о том, что белый экран сейчас прячет панно, это цепляющееся за стену уродство.
Стоя на фоне мозаики, Надин Рюзер расстёгивала молнию, медленно снимала платье. Голубые глаза были направлены в зал. Она улыбнулась, томно подхватила правую грудь и сунула в рот сосок.
Кинокритик думал о том, как выглядел бюст актрисы на пятый день добровольного голодания. А на десятый? Хотелось ли ей вгрызться в собственную сладкую мякоть?
Сколько человек способен прожить без пищи? Неделю? Нет, неделю — это без воды...
Рюзер играла с соском, а оператор переключился на её визави, и кинокритик безошибочно узнал самого себя. Экранный двойник, лёжа на кровати, любовался наготой подружки. Похлопывал по одеялу, маня Рюзер в постель.
Кинокритик окаменел. Затравленный. Уязвимый. Ошеломлённый.
Камера наехала на двойника; он облизал похотливо губы.
Протяжно скрипнуло кресло, одинокий зритель оглянулся и нетерпеливо махнул рукой: мол, или заходи, или не мешай наслаждаться сеансом. Кинокритик ушёл. Потому что доппельгангер на экране сводил с ума. Потому что в зале сидел постаревший и почерневший, как виноград на закопчённых холстах, Рэнди Холмс.
Голуби шуршали крыльями в запертых номерах. Мириады глаз смотрели из скважин в портретах.
Кинокритик шагал по вихляющему коридору, крепко сжав кулаки, бормоча под нос:
— «Благородный венецианец»... «Дама без камелий»... «Агостино»...
Завтра встанет солнце, он будет блуждать по людным площадям, любуясь мозаикой (правильной мозаикой!) дворцов, пить у мемориала революции и лопать сардины в луково-устричном маринаде. Глазеть на загорелых девчонок, неприступных и дерзких...
Коридор расширился и снова сузился; кинокритик не удостоил вниманием стенды по сторонам, фотографии, манекенов и дряхлых чучел, лишь на секунду взор зацепился за табличку над стеклянной ракой. Хватило, чтобы прочесть четыре слова: «Извлечённое из Надин Рюзер».
В ковчеге что-то шевелилось и корчилось.
Он перебирал названия фильмов, как бусины чёток:
— «Талантливый мистер Рипли»... «Честная куртизанка»... «Никита»...
Возле очередной арки висел план отеля. Кинокритик утопил похолодевшие пальцы в волосах. Коридор не окольцовывал этаж, а закручивался спиралью, уводя к сердцевине дома.
За спиной моргнула и погасла лампа. Клокочущая тьма прыгнула и застыла в двадцати метрах, но стоило кинокритику сделать шаг, как она прыгнула опять, сокращая расстояние.
— «Лига выдающихся джентльменов», — зачастил кинокритик, — «Инферно», «Десять зим»...
Он услышал шаги, тяжёлые и неумолимые.
Что-то шло за ним по уже пройденным туннелям Карно; загоняло в ловушку. Оно было гораздо старше здания, старше сарацинов, дожей и мощей Святого Марка. Гниль под золотом и киноварью, алчный шёпот из мрака гробниц, фигура, так и не появившаяся в фильме Серджетти.
— «Носферату»! «Джордано Бруно»! «А теперь не смотри»!
Кинокритик побежал. И темнота, как шлейф плаща, устремилась за ним.