Она держит меня за волосы. Крепко держит. Больно. Схватила их словно пряди свежей травы и не отпускает, сколько ни вырывайся.
— За маму! — звучит ее ласковый голос.
А потом она смеется. Она замахивается, и летящий в лицо кулак загораживает весеннее небо.
— За папу!
Еще удар. Чуть дернувшись, ловлю его правой щекой.
— Жри, жри!
И я жру, в который раз. В который раз Марина из 10Б кормит меня острыми углами своих дешевых колец. Милыми ромашками из эпоксидки, пластмассовыми лепестками.
— Жри!
Вот и сейчас один из перстней впивается в кожу над губой. Он повернут, он чуть под углом, поэтому через мгновение я чувствую — бам! Прыщ взрывается под чужими пальцами.
— Фу! — Марина отряхивает руку. — Фу, блин!
Мои волосы она тоже отпускает, и я падаю с колен на землю. Сажусь на траву, и мне кажется — из носа вот-вот потечет кровь вперемешку с прозрачными соплями. Я зажимаю ноздри.
— Ты че, ей прям прыщ выдавила? — сквозь смех спрашивает Катя, подруга Марины.
— Жесть! Ты прикинь?
Ведь та никогда не бывает одна.
— Да не марай ты об нее руки! — бросает Катя, и внутри я умоляю с ней согласиться.
Как бы мне хотелось, чтобы так и было! Чтобы люди не смотрели на меня, не трогали, раз ни смотреть, ни трогать им неприятно. Но Катя добавляет, поправляя кепку на светлых волосах:
— Ногами надо, ногами.
Когда они уходят, оставив на прощанье отпечатки пыльных подошв, я смахиваю следы с подола и тоже иду домой. В мою пятиэтажку. Птицы поют, но, мне кажется, они смеются, и прохладный апрель превращается в осень.
— Первая космическая, — шепчу я в ладонь.
Мои ноздри, они зажаты, но пальцы под ними испачканы в крови. Это прыщ, опустевший сегодня, теперь щедро поливает кожу вокруг. Ветер тоже против меня. Я убираю с лица налипшие пряди и снова произношу:
— Первая космическая.
Так шутил мой брат, когда еще жил с нами. Когда я тоже смеялась над его воспаленной кожей, в то время как моя была чистой и гладкой. Почти безупречной.
— Скорость вылета достигла первой космической! — говорил довольный Вова, смотря на зеркало, где белело зернистое пятно.
Я не думала тогда, что и меня ждет подобная участь. А если бы и думала, то вряд ли бы боялась. Прыщей у брата было не меньше, но он не страдал — ни от них, ни от людей, которые его окружали. Никто не помогал ему давить алые бугорки. Никто не делал этого кулаками. Лишь друзья иногда позволяли себе пошутить:
— Маньяк салициловый.
Ха, ха, ха…
В дом я захожу одна, и в нем тоже никого нет. Мама на работе, а папа неизвестно где. Я не видела его ни разу. Единственное, в чем ощущается живое присутствие — мое отражение. Зеркало стоит в комнате, я подхожу к нему. Это старый трельяж с двумя створками по бокам. Если прикрыть их слегка и заглянуть внутрь, можно увидеть… Себя, конечно, но лиц будет много, и все одинаковые.
Три, четыре, пять…
Я отворачиваюсь. Отхожу — на шаг, на два, это такая игра. На пятом в отражении почти не видно моих прыщей, они слились в одно розовое полотно. Я все еще некрасива, но уже не уродлива. Пять шагов. На столько мне нужно держаться от людей подальше, и, может быть, тогда они не заметят. Нет. Пять шагов — это только до зеркала, я в нем от себя на десять.
Футболка, которую я снимаю, черного цвета. В шкафу лежат темно-синие и пару бордовых, других я не ношу. Мои белые давно испорчены. Пятнами, красными и коричневыми — их подарили пустулы на спине. Желтый гной тоже плохо отстирывается.
Моя кожа — сплошное разочарование. Я вся — один большой, болезненный прыщ. Почти вся, кроме шрама. Он здесь, на щеке, у левого уха. Белый и гладкий — мой любимый. Я глажу его, он просто прекрасен.
Как молочная капля на искромсанной плоти,
Как заплатка из кожи на коже моей…
Через час я кладу в морозилку уже подтаявший кусок мяса. Возвращаю его на место. Мое лицо холодное и почти не болит, только припухло слегка. Прыщ, который уже и не прыщ вовсе, тоже проходит, но рядом с ним россыпь других. На щеках, подбородке.
Время жатвы.
Я достаю из ящика коробку с булавкой и хлоргексидином. Они понадобятся чуть позже. Сейчас же мне нужны только пальцы, по одному от каждой руки. Я начинаю. Никогда не знаешь точно, получится или нет. Я давлю, давлю, давлю… Ничего. Только боль укореняется под нижней губой. Перехожу к следующему.
Он побольше, он покрупнее. Нажимаю, сначала слегка, и чувствую: там что-то есть. Нужно только немного помочь. Беру иголку, обливаю ее раствором и, натягивая кожу вокруг моего пациента, протыкаю его посередине. Теперь я давлю, на этот раз сильно, но из отверстия вытекает только бульон.
Когда входная дверь в коридоре шумно открывается, мое лицо в отражении похоже на ворох мясных обрезков. Я не отхожу от зеркала, я совсем близко, но прыщей я не вижу. Они снова слились в одно полотно, только теперь красное и бугристое. Будто рой пчел обозлился на меня за уродство, и даже жал своих он не оставил.
Но шрам, он все еще прекрасен! Один на алом пепелище, он даже лучше, чем обычно. Я глажу его, мне приятно.
— Полина! — мама кричит с порога.
Она женщина толстая, непривлекательная. Ее подбородки скрывают шею, волосы окрашены в отчаянный красный, а от бровей остались лишь тонкие дуги. Но даже в ее глазах, обведенных черным карандашом, я вижу отвращение. А ведь между нами целых десять шагов.
— Опять давила, — мама качает головой. — Сколько раз тебе говорить, не дави ты!
Будто это поможет. В ответ я молчу, забираю пакеты из ее рук и несу их на кухню.
— Уже на человека не похожа, — доносится вслед.
И как нож меня в спину догоняет тихое:
— Смотреть противно.
Я вновь молчу, я так привыкла. Может, и стоило ей ответить, да только сделать это надо было два года назад, когда мама только-только начала испытывать мое терпение. А теперь и она привыкла — говорить все, что ей вздумается.
— Ну хоть умойся пойди, в самом деле.
И снова — будто это поможет. В ванной я выдавливаю на ладонь гель, клин-энд-клир — мертвому припарка. Круговыми движениями наглаживаю щеки, нарочно прохаживаясь пальцами по милому шраму. Пена покрывает мое лицо. Как снег, она прячет под собой все прыщи, словно мусор, оставленный с осени. И поэтому, когда я ее смываю, открывшаяся картина бьет меня контрастом.
Да, я видела ее много раз. Много раз я хотела ее не видеть, и к этому тоже уже успела привыкнуть. Но внутри я чувствую, что закипаю — градус за градусом, день за днем.
— Чайник поставь, — просит мама, когда я возвращаюсь на кухню.
Она смотрит на меня, следит глазами, хоть и знает — я это не люблю.
— Все хуже и хуже, — говорит она, разглядывая мое лицо. — Живого места не осталось.
Я набираю воду, ставлю чайник. На конфорку, что побольше. А мама все говорит и говорит…
— Это все потому, что ешь что попало, — слышу я, и рука сама тянется к шраму.
Как светлая галька на буром песке,
Как лепесток белой розы на червивой земле…
— Еще и мордой в папку пошла. Как Вовка. Ну ладно он, но ты-то девочка!
Чайник на плите начинает шуметь. И вместе с ним я отвечаю:
— Хватит.
В мои шесть лет, когда я была маме по пояс, она несла ковшик с крутым кипятком. Помню, я бежала ее обнять, а потом щеку будто кто-то ущипнул.
— Давай не сегодня. Не в этот день.
И только после нахлынула боль.
— Что значит хватит? У тебя выпускной на следующий год, а на тебя смотреть страшно.
Я глажу шрам — подарок от мамы.
— Что ты от меня хочешь? — спрашиваю я ее.
Мама хлопает ресницами. Редкими и жалкими. А на плите пританцовывает чайник.
— Что значит, что я хочу? Это не мне нужно, если хочешь знать. Это у тебя не пойми что на лице.
Вода закипает. Градус за градусом, слово за словом.
— Что ты от меня хочешь?! — я повторяю свой вопрос, но теперь громче.
Я почти кричу:
— Скажи, что ты хочешь!
Свисток на носике тихо постанывает. Еще немного, и он тоже завопит.
— Не ори! — мама хмурит брови.
Но для просьбы этой уже слишком поздно.
— СКАЖИ! — кричу я, сжимая ладони в тугие кулаки. Чайник помогает мне свистом.
— Да чего ты? — мама дергается к плите, но я не даю ей подойти. — С ума сошла?
И кухня наполняется шумом. Звуком ревущего самолетного двигателя и моим, его громче, голосом:
— СКАЖИ!
Наконец, я вижу, как покрытые помадой губы выкладывают нужные мне слова.
— …красивой, — последнее из них.
Чайник заглушил все остальное.
— Красивой? Хочешь, чтобы я стала красивой? Да?
Свист, свист, свист!
Мама молчит, она меня не слышит. Она отворачивается, как всегда, ведь слова ничего не значат. Они падают на пол, и мы топчем их ногами.
— Красивой?
А я думаю о себе. О той себе из будущего, которая скоро появится, и мне решать, какой она будет. Все той же уродиной, прыщавой свиньей, или люди наконец скажут:
— Полина стала красивой!
Я беру чайник за ручку, как друга, как товарища. Помощника и целителя. Я поднимаю его над головой, над своим лицом, вздернутым к потолку. Последняя секунда.
— С днем рождения меня, — шепчу я с закрытыми глазами, и мои щеки начинает щипать.