Посвящается Луи Коше
ㅤ
Старик Говаль — который и сейчас является директором «Опера́-Драматик» — провел узловатой рукой по своей длинной бороде и сказал нам:
— Значит, так.
В 189* году, в марте месяце, в Монте-Карло давали «Зигфрида». Нетривиальная интерпретация должна была сделать из этой постановки главное лирическое событие сезона; я решил на ней присутствовать и потому выехал из Парижа вместе с кучей артистов, критиков и дилетантов, которые мчались, сами того не зная, на самое волнующее прослушивание из всех, какими только могут наслаждаться люди.
Перипетии путешествия я, пожалуй, опущу, хотя таковых в нашем вояже хватало: остановки, опоздания, вынужденная двухчасовая стоянка в Марселе, вызванная какой-то аварией на железной дороге и использованная мною для поверхностного знакомства с городом. Все это я, стало быть, опускаю и сразу перехожу к моему приезду в Монако и прибытию на спектакль.
Он как начался блестяще, так без малейшей задоринки и прошел. В программе была задействована масса знаменитостей. Лучшие певцы мира исполняли вагнеровскую драму.
Зигфрида играл Карузо; и мы пребывали в восторге, в который нас погрузили его тембр и мощь — до тех пор, пока не запела птичка.
Как вы помните, в «Зигфриде» есть поющая птичка, то есть женщина, которая из-за кулис придает птичке очарование слов и мелодии.
Итак, внезапно запела некая невидимая женщина. И тогда нам показалось, что все прочие лишь мяукали, рычали или ревели с момента поднятия занавеса, и звуки безупречного оркестра вдруг сделались неприятными на слух и надоедливыми — столь волшебным был этот голос. С его чистотой могла сравниться разве что его же сила. В нем были объединены все те достоинства, какие только могут заключать в себе звуки, и притом столь несравненным, неслыханным, сверхчеловеческим образом, что у вас тотчас же возникал вопрос: действительно ли это сказочное пение издает горло кого-то из смертных, или же это некий странный самостоятельный голос, который живет сам по себе… Но стоило к нему прислушаться — и вы понимали: нет, нет, за этим ласкающим сопрано определенно стоит женская душа, страстное сердце молодой девушки, которая испускает его с той же очаровательной естественностью, с какой цветок отдает свой аромат… Стоило к нему прислушаться — и вы догадывались, что исходит он из ярко-красного рта и белой, трепещущей груди… Все слушали его с тем волнением, с каким обычно смотрят на свежесть слишком красивой девы.
Кто же это так пел? В моей памяти зазвучали тогда, один за другим, голоса всех знаменитейших оперных певиц вселенной. Я знал их все до единого. На какое-то мгновение я решил, что одна из них приготовила нам сюрприз, согласившись на столь незначительную роль. Но никакая примадонна не смогла бы сравниться — ни по чистоте голоса, ни по исполнению — с той волшебницей, что заливалась птичкой за кулисами.
Она умолкла. Зал зашуршал программами, но та фамилия, которую искали все взгляды, была совершенно неизвестной: Борелли.
Публика со странным нетерпением ожидала нового вступления птички и того момента, когда незнакомка возобновит пение. Я и сам испытывал непреодолимое желание услышать ее голос… Наконец он зазвучал и пролился на нас легкой и чарующей волной, в которой хотелось купаться вечно…
Когда Борелли умолкла во второй и в последний раз за вечер, толпа, должно быть, снова ощутила досаду, граничащую со страданием, так как долгий мучительный вздох пробежал по всему залу, от партера до самых верхних лож.
Затем грянули аплодисменты, столь бурные, что оркестр остановился. Зрители, вскочив на ноги, хлопая в ладоши, требовали появления и поклона дивы. Но тщетно Карузо протягивал к кулисам просительную руку, мадемуазель (или же мадам) Борелли упорно отказывалась являть огням рампы свое, вероятно, ненарумяненное личико.
Воспользовавшись светской суматохой, я проскользнул за кулисы для знакомства с феноменом.
На пути у меня стоял Генсбур, директор. Лицо его лучилось счастьем.
— Нет, ну каково, а, милейший?.. Какое открытие!..
— Но кто это?.. Борелли, Борелли… Уж не псевдоним ли?.. Чудесная смесь: голос молоденькой девушки и искушенность многоопытной артистки! Это было нечто! Какая уверенность в себе! Какой пыл! Какой…
— Нет, ну каково!.. Какое открытие!.. Генсбур все еще никак не мог прийти в себя. У меня же в голове крутилась лишь одна мысль: пригласить эту Борелли в «Опера-Драматик». И я искренне в этом признался. Но Генсбур с насмешливым видом покачал головой.
— Вот в этом, я, знаете ли, сильно сомневаюсь. Я предположил, что он уже договорился с певицей о долгой серии выступлений. Он поспешил вывести меня из заблуждения, однако же — все тем же насмешливым тоном — поручился мне в том, что г-жа Борелли никогда не появится на сцене моего театра.
— Она что, совсем не умеет играть? — вопросил я. — Полноте! Уж этому она научится. Это все мелочи. К тому же ее дикция и так уже безукоризненна. Представьте меня, мой друг. Сейчас же. Остальное я беру на себя.
— Да вот, кстати, и она… Вон там, в конце коридора, со своим мужем… Ну так что, вы идете?..
Какая-то пара только что вышла в коридор через боковую дверь и теперь, повернувшись к нам спиной, удалялась. Я видел их всего несколько секунд, прежде чем они свернули за угол, — его внушительный силуэт в темных одеждах, и ее худенькую, неясную фигуру, поддерживаемую двумя костылями, которые ритмично приподнимали ее плечи и при каждом покачивании вбивались в подмышечные впадины.
Эта бесподобная певица была калекой!
Я испытал жесточайшее разочарование, глубине которого и сам удивился, когда вышел из ступора.
Борелли ушли. Генсбур все еще ждал.
— Да какая разница! — воскликнул я наконец в пылу энтузиазма. — Пусть она хромая — ну и что с того? После прослушивания ни один композитор не откажется от такой исполнительницы. Для нее будут писать особые роли — эпизодические, неподвижные или скрытые, роли восхитительно оригинальные, роли голосовые, а не игровые! Да почем мне знать… И потом, у нас имеется определенный запас концертов; с этой стороны поле свободно!.. В любом случае, милейший, ее должны услышать. Вы только подумайте! Быть может, пройдут века, прежде чем подобное вокальное чудо повторится — если вообще повторится! Как вообще так могло случиться, что ваша пансионерка все еще не знаменита, даже несмотря на ее увечье? Где, черт возьми, вы откопали эту птичку?
— Впервые я увидел ее с неделю назад. Как-то вечером она вошла в мой кабинет в сопровождении мужа, или по крайней мере человека, который называет себя ее мужем. К слову, он довольно-таки подозрительный, мутный, как принято говорить, субъект — и по виду, и по повадкам. Оба они, одетые в неописуемое старье, показались мне людьми бедными и нуждающимися, однако их лица излучали здоровье бродяг, привыкших к свежему воздуху. Думаю, они перебрались сюда из Италии, возможно, прося милостыню… Впрочем, откуда они явились, никому доподлинно не известно. Условия ангажемента г-н Борелли обсуждал с возмутительной ожесточенностью. Он живет за счет своей спутницы, это очевидно. Она же, своим напряженным личиком напоминающая какую-нибудь Лакме или Миньон1, уж точно не стала бы петь, если б ее к этому не принуждали. Бедняжка! Вы заметили, сколько в ее голосе меланхолии?
Нет, этого я не заметил. Впрочем, в тот момент я и думать ни о чем другом не мог, кроме моего плана.
— Дайте мне их адрес, — порывисто произнес я. — Хочу забрать эту женщину с собою в Париж.
* * *
Хозяйство скитальцев занимало две небольшие комнатушки в отеле четвертой категории, называвшемся — видимо, вследствие открывавшегося из него вида на море — «Вилла Чаек». Так уж вышло, что я проживал неподалеку. Я отправился туда уже на следующий день, утром.
Какой-то мальчуган без лишних вопросов проводил меня к их квартире.
— Они живут на втором этаже, — сказал он, — из-за немощности дамы. Здесь мы обходимся без лифта, а на первом комнат нету.
Из глубин здания донеслись раздражающие звуки охотничьей трубы, и паренек добавил:
— Это как раз таки он и играет. Раза три уже просили угомониться.
Мы остановились перед дверью, которая дрожала от внутренних фанфар — оглушительных, диких, но не без определенной грубой красоты.
Мой проводник постучал. За дверью сразу же установилась тишина. Я различил приглушенный диалог, удаляющийся шум волочимого по паркету стула, звук закрываемой двери, затем — открываемого окна… проворачиваемого в замке ключа…
И вот передо мною возник Борелли.
Очутившись лицом к лицу, мы оба попятились. Если говорить обо мне, то я — от удивления, при виде этого бандитского вида парня, поразительно толстощекого, загорелого и курчавого, опасного силача, все облачение которого составляли брюки да развевающаяся рубаха и который… По правде сказать, даже не знаю как выразиться… Я испытывал смутное ощущение, будто бы уже встречал этого человека, и совсем недавно, черт возьми! но при таких обстоятельствах… после которых никак не должен был увидеть его снова.
Понимаете? Тот факт, что мы встретились еще раз, казался мне — хотя я не мог понять, почему — невозможным. Непонятное ощущение; настолько непонятное, что я почти тотчас же отнес его на счет безотчетного воспоминания о каком-то сне. Недоверие Борелли рассеялось не столь быстро. Его растерянный взгляд выражал беспокойство, причину которого я не понимал, так как, вместо того чтобы объяснить мое воспоминание, поведение хозяина квартиры еще более все запутывало.
Я снял шляпу и поклонился. Лицо Борелли просветлело.
— Diamine!2 — бросил он, надув свои анормальные щеки. — Ну вы меня и напугали, с этой вашей длинной седой бородой! Perbacco, signore3, надо предупреждать, когда так похож на другого!
Я протянул ему свою визитную карточку. Он разразился громким смехом, за которым, как я решил, скрывалось неумение читать.
Поэтому я назвал ему свое имя и положение.
Он тут же предложил мне присесть.
Я изложил ему цель моего демарша, избегая говорить о костылях и хромоте и украдкой осматривая жилище. Движимый обманчивым стыдом, Борели спрятал свой охотничий рог. Я обнаружил лишь скромную, безликую обстановку: два стула, железная кровать, комод-туалет; на каминной полке — дешевые часы, по обе стороны от которых лежали две большие, усеянные шипами раковины; на стенах — хромолитографии и патеры; в углу — самого удручающего вида дорожный сундук, столь обветшалый и заплесневевший, словно его подобрали на берегу после кораблекрушения. В общем, смотрел я на эту убогость и чувствовал, как меня охватывает сострадание. Видимо, оно выразилось и в моих предложениях. Они были… такими, какими и должны были быть.
Борелли выслушал их молча. Его пронзительный взгляд был устремлен на море за открытым окном; босые, загорелые ступни поигрывали кончиками пальцев комнатными туфлями. Распахнутая рубаха открывала смуглый торс неаполитанского атлета, вздымающийся в ритме жизни… Ах!.. Он был весьма красив, этот парень!.. Но где же я его видел?..
Хмуря брови, сжимая кулаки, он проворчал:
— Вот лафа-то!
Губы его растянулись в саркастичной ухмылке.
— Я прекрасно знал, — продолжал он, — что мне будут предлагать кучи серебра и золота! Знал, что нам повезет!.. Но я не могу, perbacco, мы не можем согласиться. Видите ли, господин директор, мы просто не можем поехать в Париж. Так что я вынужден отказаться… Жизнь вообще сложная штука! Порой я даже спрашиваю себя, как долго мы и здесь-то протянем… Вам ведь известно, что мадам Борелли — калека?
— Мне нет до этого никакого дела. И никому не будет. Когда она поет, ее слушают затаив дыхание… С таким голосом ей и не нужно, чтобы на нее смотрели.
— Да?.. Так вы, значит, такого пения никогда и не слышали, а?.. По-вашему, стало быть, у нее золотая глотка?.. О!.. Но все же ответьте: вы действительно полагаете, что я смогу заработать с ней целое состояние?.. Что, если давать концерты в полной темноте? Тьма и музыка — они так хорошо сочетаются. Ее никто не увидит… И потом, тем самым ведь можно будет сэкономить на освещении, не так ли?.. Что скажете, господин директор?.. Я вот подумываю, а не совершить ли нам турне по всему побережью: Ницца, Марсель…
Испытывая глубочайшее отвращение от речей этого мужлана, который говорил о своей жене и великой артистке как о некоей забавной безделушке, я тем не менее ответил:
— Но почему вы не желаете перебраться в Париж? Я вам гарантирую…
— Basta! Basta!4 — безапелляционно отрезал этот громадный бродяга. — Я сказал: побережье, значит, это будет побережье! Мы станем выступать лишь на курортах. По причинам здоровья, из прихоти мадам, в силу семейных тайн — думайте что хотите, но будет только так! Побережье или ничего.
Он произвел на меня впечатление редкостной скотины.
Я лишь укрепился в этом своем мнении, когда Борелли, услышав донесшееся из соседней комнаты хлюпанье — вероятно, жена его, моясь, пролила какое-то количество воды на пол, — ринулся к ведущей в это помещение двери, приоткрыл ее и, на языке варварском и мне незнакомом, осыпал виновницу этого разбрызгивания отборнейшей бранью, яростной и пылкой.
Ему ничего не ответили. Но г-жа Борелли продолжила втихомолку мыться в тазу. (По крайней мере, мне показалось, что там, за дверью, происходит именно это.) Успокоившись, ее муж повернулся ко мне:
— Конечно, жаль, perbacco, было бы упускать такую прибыль… И потом… Вы производите впечатление славного малого… Так что, возможно, мы как-то и договоримся…
Он смерил меня пренебрежительно-доброжелательным взглядом.
— Можете на меня рассчитывать, — вежливо ответил я.
Негодяй, вероятно, неверно истолковал смысл моих слов.
— Правда? — вопросил он. Не сводя с меня бесцеремонного взора, он подошел ближе. — Правда-преправда?..
Печальная участь певицы вызывала у меня такую жалость, что я кивнул в знак согласия.
— Что ж, тогда слушайте, — тихим голосом проговорил Борелли. — Вы можете оказать мне огромную услугу…
— Продолжайте, я весь внимание.
— Если… — Он окинул меня суровым взглядом и, удовлетворенный увиденным, продолжил доверительным, даже, быть может, слегка смущенным тоном: — Если заметите где-нибудь поблизости человека, который похож на вас как две капли воды, тотчас же скажите мне.
Я сделал вид, что принимаю порученную мне миссию:
— Человека с длинной седой бородой? И столь же пожилого возраста?
— Именно! — подтвердил Борелли с горькой улыбкой.
— Как он может быть одет?
Вопрос поставил его в тупик.
— Одет?.. Да кто его знает?.. Уж точно не по моде. Скорее даже причудливо. Да, и вот еще что: постарайтесь рассмотреть его лоб. На лбу у него должна быть отметина… какая остается после долго ношения слишком жесткой шляпы… Когда вы сняли свою, я тотчас же понял, что вы — это не он… Впрочем, полагаю, вы его распознаете уже по одной бороде.
— Но что, если он ее сбрил?
Мой собеседник снова улыбнулся, на сей раз — без горечи. Представив себе моего таинственного двойника без бороды, он как-то даже повеселел.
— Не волнуйтесь, господин директор. Есть бороды, которые не сбривают… И заранее вам благодарен… Это, так сказать, кредитор… не дающий мне покоя…
Он опять в задумчивости уставился на море.
Ради поддержания беседы и — чем черт не шутит? — вхождения в еще большее доверие к этому загадочному грубияну, я промолвил:
— Вижу, вы любите море.
Он пробудился от своих мечтаний, и его пурпурного цвета щеки надулись. Он выдохнул:
— Я? Море?.. Гм… А почему вас это интересует?.. Нет, я не люблю море. Оно же воняет, пахнет приливом. Вам не кажется, что даже здесь, в доме, стоит запах рыбы? Нет? Вы не на это намекали? Нет?.. А мне вот так кажется! — Он уже почти кричал, и голосом весьма угрожающим. — Да, кажется! Здесь явно попахивает рыбой!
Его жгучие глаза сверкнули, встретившись с моими, и, сочтя разговор оконченным, я попрощался с раздражительным кочевником, попросив его передать г-же Борелли заверения в моем полном восхищении и сожалении о том, что я не смог засвидетельствовать свое почтение ей лично.
— Она одевается, — заявил Борелли.
Не успел я выйти, как снова заиграла фанфара.
Щекастый великан закрыл окно. Но в следующем оконном проеме я заметил отчаявшееся лицо женщины, которая, плача, смотрела на море.
* * *
Вновь я увидел супругов Борелли тем же вечером, в театре и за кулисами.
В зале было не протолкнуться: желающих услышать пение птички из «Зигфрида» оказалось хоть отбавляй. Наша парижская шайка осталась в Монте-Карло в полном составе, вопреки первоначальному намерению вернуться в Париж на следующий после спектакля день. Явилась на представление и вся вчерашняя публика, заметно увеличившаяся за счет меломанов. За неимением самого скромного откидного сидения Генсбур усадил меня на скамеечку позади стойки для софитов. Лучше способа приблизиться к г-же Борелли невозможно было и придумать. Я с нетерпением ожидал ее появления.
Они прибыли. У меня и сейчас сердце кровью обливается при воспоминании об этой подавленной калеке, передвигавшейся рывками на костылях посреди других актеров, представительных и излучавших надменность. Бедняжка была в одеждах нарядившейся по-праздничному нищенки. Я долго еще не забуду ее бесформенную и бесцветную шляпку, пережившую, судя по всему, десятки дождей, надетую как попало, но на чудесный шиньон, в котором рыжеватые косы сплетались в тяжелую «восьмерку», подавляя свою невероятную пышность… А ее корсаж! Несчастная! Сколько раз она стирала это карако, чтобы оно приобрело такой желтоватый оттенок!.. А ее юбка! Ее умилительная, местами выцветшая, со старомодными панье, вся «украшенная» устарелыми гирляндами и жирандолями юбка — мрачная юбка, завязанная сзади, словно мешок, на невидимой взору уродливости ее ног!..
Она передвигалась тяжело, ставя сначала этот мешок, затем костыли, потом снова мешок…
Я не могу вам сказать, была ли она красива; в глаза бросалась лишь ее печаль. Она выглядела так, будто родилась в День поминовения усопших.
Г-н Борелли следовал за ней по пятам. Я заметил в них обоих некую необъяснимую похожесть, нечто семейное — рыжеватое, загорелое и нелюдимое, неуловимо присутствовавшее и одного, и у другой. Брат и сестра?.. Кузены?.. Или же просто соотечественники?
Завидев меня, Борелли запнулся, но тотчас же продолжил движение, адресовав мне широкую улыбку.
— Меня чуть удар не хватил! Никак не могу привыкнуть к вашей бороде! — сказал он, пожимая мне руку. Затем — на ухо, очень тихо, очень быстро: — Никаких новостей? Старика не видели?.. Хорошо. — Он распрямился. — А это — моя жена, господин директор.
Я попытался разговорить певицу. Она пробормотала несколько обескураживающих «да» и «нет». К тому же спектакль уже начался; мы не имели права о чем-либо беседовать.
Царила музыка.
Заиграл рог Зигфрида. Борелли впился пальцами в мое плечо и зашептал:
— Прекрасно, не так ли, просто прекрасно!.. Какая труба!.. Чудесное вступление, да и запоминается мигом!
Внезапно из уст калеки вырвался голос птички, так близко от меня, что от него завибрировало мои связки. Атмосфера словно насытилась неким ужасающим, звонким ароматом.
Ощутив головокружение, опьянение, блаженство, я едва не упал со скамеечки. Рабочие сцены, хористы, статисты и даже певцы — весь персонал театра столпился вокруг калеки. В ее голосе было нечто другое, нежели гениальность и приятность; в нем была необъяснимая привлекательность.
И, стоя во мраке кулис, преображенная любовью к своему искусству, хромоножка с золотистыми волосами стяжала себе неотразимую красоту…
Она закончила. Продолжившаяся опера казалась набившим оскомину гвалтом. Я чувствовал себя так, будто еще пару минут назад пребывал в опиумном сне. Эта женщина, Борелли, снова превратилась в печальное и безвкусно одетое создание, которое не смогли развеселить даже мои похвалы. Овации также оставили ее равнодушной.
Кавалер быстренько увел ее, «во избежание встреч, как он выразился, с бестактными людьми на выходе». Я пожелал проводить их, но он этому воспротивился, и в весьма нелюбезной манере.
* * *
Как бы то ни было, примерно через час, не в силах успокоить возбуждение, вызванное, пусть и таким коротким, но все же смятением, я бродил по берегу моря, довольно-таки далеко от домов, как вдруг из мрака, отделившись от скалы, возник мужской силуэт.
Новая луна слабо освещала морской пейзаж. Мне показалось, что я узнал Борелли. Раздираемый страхом и любопытством, я начал украдкой продвигаться вдоль прибрежных скал, каждую секунду теряя его из виду, но лишь для того, чтобы в следующий миг увидеть уже чуть ближе, неподвижного, словно статуя. Да, это точно был он.
Но где же я встречал его прежде?..
Помня об ужасе, в который его повергал мой необычный вид, я окликнул его еще издали и весело назвался.
Борелли, однако же, от этого вздрогнул не меньше, чем кипарис от порыва ветра.
Казалось, он просто созерцает ночное море. Благородный плащ, наброшенный на плечи, придавал ему романтизма.
В ногах у него валялись какие-то предметы.
— Только не говорите мне снова, что не любите Амфитриту!5 — воскликнул я шутливым тоном. — Явиться сюда в такой час, чтобы полюбоваться…
— Ну и что же? — проворчал он. — Вам-то до этого какое дело, а?.. Да, я люблю море, но не так сильно, как одиночество, усекли?
Я удивился тому, что он выражается так громко, голосом, перекрывавшим шум морского прибоя, притом что я находился совсем рядом. Я приписал это его гневу. Внезапно он бросил:
— Почему же вы не осмеливаетесь расспросить меня относительно того, что лежит на земле, прямо передо мной?
— Но… — протянул я, растерявшись, — я как-то даже не думал…
Борелли пожал плечами. Я заметил, что его интересует исключительно море: он беспрерывно обводил взглядом его зыбкую гладь. Залитое лунным светом, море выглядело относительно смирным. В его водах резвился дельфин; время от времени можно было уловить его вращение или мимолетный, с перламутровым отблеском, взмах хвостом. Выстроившиеся в ряд маяки по-разному жестикулировали своими мерцавшими бесконечными огнями крыльями.
— Не думали? — усмехнулся Борелли. — Полноте! Вы просто боитесь. Я на дух не переношу навязчивых людей; и вы это отлично понимаете. Оставьте меня в покое, милейший!
Я был всего лишь немощным стариком…
— Послушайте, Борелли: так и быть, я уйду. Я вовсе не намеревался вам докучать, мой мальчик. Но я хочу, чтобы вы знали: я ничего не боюсь. Так что это за вещицы валяются у ваших ног?
— Проваливайте! Уматывайте отсюда! — проревел великан. — Дайте мне побыть одному, не то…
Я удалился спокойным шагом, с трудом сдерживая яростное желание побежать, рвануть со всех ног.
По возвращении в Монте-Карло я спросил себя: а не воспользоваться ли мне отсутствием опасного чичисбея, чтобы попытаться переговорить с г-жой Борелли. Удержал меня от этого демарша поздний час. В обоих окнах этих искателей приключений уже не горел свет; сон бедняжки показался мне счастьем, которое следовало разрушить разве что в обмен на другое. Я прошел мимо.
* * *
В этом приключении было столько интригующих нюансов (к коим относился и пленявший меня голос, и возбуждавшая мое милосердие женщина, и вызывавший у меня подозрения мужчина), что я позволил своим спутникам отправиться в обратный путь без меня.
Вскоре после полудня мне доложили о приходе Борелли.
Я принял его в моей комнате. По его словам, он зашел ко мне исключительно как сосед к соседу. Никаких намеков на ночной инцидент он не делал. Но уже после нескольких малозначащих фраз он решительно попросил одолжить ему двадцать пять луидоров6.
Весьма раздосадованный, я увильнул от прямого ответа, переведя разговор на другую тему и адресовав ему мои комплименты касательно того стечения меломанов, которое певица привлекла в театр и в княжество. Благодаря ней все билеты на ближайшие две недели выступлений были распроданы, а гостиницы — переполнены.
В ответ супруг-импресарио заявил мне, что собирается потребовать от Генсбура серьезной надбавки, иначе его жена больше петь не будет. И я предполагаю, что он уже был готов повторить свое требование пятисот франков, но сделать это ему помешал один неожиданный факт.
Лицо его изменилось. Весь обратившись в слух, он жестом призвал меня к молчанию. Прежде чем я услышал что бы то ни было, он, словно одержимый, ринулся на балкон.
Все прохожие, все гуляющие двигались в одном и том же направлении — торопливым шагом, той гипнотической и молчаливой походкой, которая с первого же взгляда наполняет вас тревогой. Внизу, у «Виллы Чаек», необычайный голос распевал нечто непонятное и неупорядоченное.
И именно на этот голос шли, словно сомнамбулы, все эти люди.
— Я же запретил ей…
Концовки фразы я не расслышал. В четыре прыжка он оказался внизу лестницы, также спеша к притягательной певице.
То ли в силу эффекта неукротимого любопытства, которое привязывало меня к их судьбе, то ли вследствие мелодичного магнетизма, но я последовал за ним.
На манящий призыв голоса со всех сторон сбегались люди.
То, что она пела, не было похоже ни на что из известного.
Это било ключом, хохоча и изливаясь в восхитительных криках. То была вся весна, воспевавшая всю любовь. Мужчины слетались на адскую песню, словно птицы на взгляд змеи.
Некоторые женщины пытались удержать своих благоверных, другие же и сами устремлялись на голос. Руки слушавших напрягались, глаза становились безумными, лихорадочные ноги машинально приходили в движение. Шумная орава доведенных до исступления автоматов толпилась у дверей «Виллы Чаек» и под открытым окном певицы.
Борелли бросился в это скопище в неистовом порыве, работая руками и ногами, продвигаясь в глубинах этой живой волны за счет ударов головой и разворотов плеч, жестов пловца и гибкости амфибии. Восторженная толпа позволяла ему буйствовать.
Стоя с открытыми ртами и раздувшимися ноздрями, люди слушали, втягивая в себя этот голос, дыша им, повинуюсь его деспотическим ноткам, казалось, приказывавшим, не произнося этого: «Ближе! Еще ближе! Вперед!»
Как и все прочие, я чувствовал себя порабощенным, затянутым в сети этого монотонного и протяжного пения и, сам того не желая, завороженный и оцепенелый, прорывался в эту человеческую кучу, чтобы любой ценой приблизиться к источнику сладострастных звуков… Они доносились со дна бездны, в которую провалились все влюбленные.
Очарование действовало ровно до вмешательства толстощекого импресарио. Конец пению положил отвратительный реприманд, облаченный в форму недоступной для понимания идиомы…
Теперь, сокрушенные тишиной еще более тихой, чем любая другая, мы смотрели друг на друга глазами людей, только что вышедших из некоего восхитительного и постыдного безумия. Каждый продолжил свой прерванный путь, но уже с пустой головой и истерзанными нервами, преисполненный удивления и смущения. Те, кому удалось протиснуться к двери комнаты, удалялись с зардевшимися лицами. Некоторые плакали. Жизнь вернулась в обычное русло. От производимого ею шума все скрежетали зубами.
* * *
Этот скандальный инцидент имел для моего друга Генсбура самые благоприятные последствия. Г-жа Борелли снова, как и накануне, исполнила арию птички в присутствии лучших представителей местного бомонда, скопления которых заполонили галереи и густой массой забили проходы; и музыка Вагнера на ее устах не стала колдовством столь властным, чтобы загнать за кулисы легион ее поклонников.
Мне нашлось местечко в партере.
Подняв глаза, я заметил неподалеку от себя, в одной из лож, пожилого господина, чья длинная седая борода заставила меня вздрогнуть. Бинокль явил мне образ, который обычно я вижу в зеркалах, с той лишь разницей, что из нас двоих именно я был отражением, бесцветной и дряблой репликой этого величественного старика; именно я был копией, тогда как он являлся оригиналом. С загорелым лицом морского волка, римским носом, двумя бирюзового цвета огоньками под кустистыми бровями, лбом, перечеркнутым красноватой полосой, какие остаются от ношения жестких шлемов, он казался почтенным адмиралом какой-нибудь давно ушедшей в небытие эскадры, старым прославленным кондотьером, дожем Венеции, этой властительницы моря — бессмертным или воскресшим. Широкая грудь его была плотно обтянута фраком. Множество дам украдкой поглядывали на этого величественного патриарха-воителя. Перешептываясь между собой, зрители приписывали ему самые различные королевские имена.
Сомнений не оставалось: это и был враг синьора Борелли — быть может, даже его предок и предок певицы; так как, следовало признать, всем трем лицам были присущи одни и те же, уже отмечавшиеся мною фамильные черты.
Когда птичка запела, лицо старика приобрело выражение трагического благородства; морщинистую правую щеку исказила судорога, словно он что-то оплакивал…
Возгласы «браво!» и крики одобрения. Вызовы на бис.
Всеобщая суматоха.
Я решил взглянуть на старика еще раз. Он исчез.
Должен ли я был предупредить об этом заинтересованное лицо? Я колебался до конца последнего акта, выбирая между преследователем моей протеже и стариком, и в итоге понял, что мои симпатии — на стороне последнего. Противник Борелли мог быть только другом угнетенной и моим союзником; стало быть, именно ее, а не итальянца мне и следовало проинформировать, и как можно скорее.
В надежде на то, что толстощекий импресарио снова занимается на пляже теми темными делишками, которые я помешал ему провернуть прошлой ночью и которые, судя по всему, не позволяют ему покинуть побережье, я отправился на «Виллу Чаек».
Задремавший консьерж пролепетал, что ни господин, ни госпожа Борелли еще не возвращались из театра; что он в этом ручается; что, вообще-то, они никогда не приходят раньше трех-четырех часов утра; что он мне уже говорил об этом только что; и что он не понимает, зачем мне понадобилось будить его дважды за ночь, чтобы спросить об одном и том же.
Мое сердце колотилось как бешеное. На душе было неспокойно.
Пасмурная ночь была не такой благоприятной для наблюдения, как предыдущая, и луне еще только предстояло появиться. Море, античное море, латинское море, убаюкивая свою вечную бессонницу, рассказывало во мраке свои языческие легенды и поэму своей мифологии. То здесь, то там белела пена. Тучи чуть разошлись, и при свете неба я увидел резвящегося в море дельфина, лишь на какие-то мгновения возникающего над водой в перламутровых переливах.
Но вот поднялся громогласный призыв рога… рога, играющего фанфару Зигфрида.
Я остановился.
Чуть ниже моего поста, будто на неком пьедестале, стояла статуя: Борелли, трубящий в рог столь маленький, что его даже не было видно… Борелли, один-одинешенек… Борелли, достойный резца ваятеля.
«А! — подумал я вдруг. — Боже! Какой же я глупец! Теперь все понятно. Он не похож ни на какого реального человека! Он похож на Тритонов7, с его-то толстыми щеками! На Тритонов, столь любимых художниками и скульпторами! На тех двух декоративных Тритонов, которых я видел когда-то на водонапорной башне марсельского дворца Лоншан! Забавно, право же! Вот почему мне казалось, что я мог встречать его разве что в стране сновидений!»
Протрубив фанфару, Борелли кого-то позвал. Но он по-прежнему был один. Я видел его со спины. Он стоял в своем широком плаще между морем и мною, на скале. Его призывы повторялись вновь и вновь, торопливые и настойчивые; казалось, он бранит само море. Но он действительно кого-то звал. Но кого?.. Кругом — лишь тьма. И ни единой живой души.
Он нагнулся, сбежал со скалы. Исчез из виду… Ха! Да нет же. Возник на берегу, у самой воды.
И рог зазвучал вновь, однако это был уже не лейтмотив Зигфрида, но протяжные завывания, напоминавшие то, что в псовой охоте зовется форсированными вызовами. Затем снова послышалась резкая тирада, которую он прокричал в полном одиночестве и которая была обращена к темному Средиземному морю, к той водной пустыне, в которой резвился один лишь дельфин. Потом опять зазвучал рог — кричащий, настоятельный, ревущий…
И ничего более.
Лишь луна, затянутая облаками.
И Борелли, волочащий что-то к берегу моря. Что-то сопротивляющееся. Словно рыбак, вытягивающий свою сеть, — по крайней мере, судя по его движениям (различить что-либо конкретное не представлялось возможным). Ах! Эта штуковина выскользнула у него из рук или же оборвалась; упав на спину, он грязно выругался. Я уловил иностранные слова, проклятия…
Он бесновался на одном и том же месте. Внезапно я увидел, что он абсолютно голый. В ту же секунду он бросился в воду и поплыл с быстротой тюленя, мощно работая плечами и поясницей, точно так же, как пробивался в толпе…
Я уже дрожал от любопытства, сравнимого разве что со страстью. Самое невероятное, однако же, было еще впереди.
В то время как великан уплывал все дальше и дальше в море и растворялся в ночной мгле — примерно там же, где плавал дельфин, которого больше не было видно, — я вдруг услышал некое подобие ржания, доносившегося все оттуда же, из открытого моря… За первым ржанием последовали, смешиваясь воедино, другие; теперь это было громкое ржание, крайне странное и с необычным звучанием; хоровое пение жеребцов, имитирующих крики морских котиков; пение лошадей-моржей, амбигуантных крикунов тьмы и моря…
В этот момент до меня снова донесся призыв Борелли, перекрывающий шум прибоя.
Ему ответил бесконечно далекий голос…
Я едва успел растянуться на земле и заткнуть уши: я почувствовал, что иду вперед, к краю скалы. Еще бы один шаг — и я был бы мертв, так как этим, доносившимся издалека голосом был необычайный голос г-жи Борелли, но уже необузданный и торжествующий; голос, который испускал свою весеннюю песнь, словно гимн освобождения!
Я медленно разжал кулаки, будто тисками сжимавшие уши. Так я удостоверился в том, что человеческий голос и ржание смолкли.
Над плотной массой туч взошла луна.
В море некая подвижная точка двигалась прямо к берегу.
Другая точка — блестящая — следовала за ней в нескольких морских саженях. Двое мужчин. Первый подплыл к берегу.
То был Борелли. Мокрый и тяжело дышащий, он рванул в направлении Монте-Карло. Второй выбрался на берег в том же месте и сразу же бросился вслед за беглецом…
Этим вторым был предок и тоже великан — старик, которому я приходился бесцветной уменьшенной копией. Его длинная седая борода развевалась на ветру погони. Голову его украшала золотая корона. Даже без одежды он походил на Карла Великого, хотя, возможно, он был даже большим властителем, чем император. Рукой грозной и сильной он потрясал, словно копьем или скипетром, чем-то вроде вил.
Погоня скрылась из виду.
Я остался наедине с бескрайним пространством.
По прошествии часа ожидания под светом луны я решил покинуть сцену этой двусмысленной драмы. Но прежде всего я спустился по тропинке к тому месту, где, как я знал, Борелли провел два дня подряд и — предположительно — все дни до этого.
Я нашел там его фетровую шляпу и романтичный широкий плащ. В полуметре от них, на горке тряпья, которое я без труда опознал как одежду г-жи Борелли, лежали, крест-накрест, два костыля. Рядом с плащом валялась покрытая шипами морская раковина.
Осмотрев то место, где полуночник пытался вытянуть из воды нечто такое, что в итоге упустил вследствие разрыва, я наткнулся на основательно вбитый в песок столбик, на который была намотана тонкая и прочная проволока, уходящая в море. Когда я вытянул ее, то прикинул, что длина ее может составить около двухсот футов. Проволока заканчивалась широким кольцом, скорее, даже поясом — кожаным поясом с висячим замком, совсем недавно срезанным.
Что до Борелли, то его тело нашли на дороге, что вела из Монте-Карло в Монако, примерно на полпути. Он лежал на животе, головой вперед. Смерть, при содействии лунного света, окрашивала в бледновато-зеленый цвет его широченную спину, на которой три одинаковых раны, равноудаленных и расположенных на одной линии, свидетельствовали об одном-единственном ударе карающего трезубца.
Автор: Морис Ренар
- 1Главные героини одноименных французских опер конца XIX века.
- 2Черт возьми! (ит.)
- 3Ей-богу, синьор (ит.)
- 4Хватит! Довольно! (ит.)
- 5Амфитрита — в древнегреческой мифологии: одна из нереид, дочь морского бога Нерона и Дориды, жена Посейдона.
- 6Луидор — двадцать франков.
- 7Тритоны — персонажи древнегреческой мифологии. Морские существа, сыновья Тритона и нимф. Составляли свиту Посейдона и Амфитриты. Плавали на дельфинах и дули в морские раковины.