Голосование
Никогда
В тексте присутствует расчленёнка, кровь, сцены насилия или иной шок-контент.

Городского садовника не любили. Кое-кто в Герцбурге поговаривал, что можно было бы и вовсе обойтись без него. «Хлопот от него куда больше, чем пользы, – ворчали люди. — В старом Христофе столько желчи, что для крови, верно, и места не остается. Попомните наше слово: как преставится, вскроют его – и внутри все желто будет! Да и годится ли это, что какой-то холопский сын от порядочных людей нос воротит?!» Другие возражали: «Ну и что с того, что характер не сахар! Мы тут все не серафимы. Он цветы растит – на зависть. Пусть и дальше растит, а мы уж потерпим как-нибудь. Хочет жить наособицу – так что ж, не наша это забота». Первые ворчали, но соглашались. Саду Христофа и вправду не было равных. Розы – рдяные, янтарные, лазурные – взрывались фонтанами лепестков. Изящные лилии могли бы венчать и королевское чело. Лучшие лавки Герцбурга и соседних городов боролись за его цветы, дворяне закладывали имения, чтобы подарить возлюбленным эту хрупкую красоту.

Христоф не пускал в сад посторонних. Сад будоражил воображение герцбуржцев помоложе; родители тщетно убеждали их, что никакой тайны нет.

И это было правдой. За решетчатыми воротами Христоф укрывался от людей – и только. В юные годы ему, крестьянскому сыну, привелось перенести немало унижений. Хозяева, бюргеры и знать, в ту пору ставили цветовода не выше дрессированной собаки. Но кропотливым трудом Христоф завоевывал себе положение. Накопив немного денег, он завел в окрестностях Герцбурга собственный садик, вывел три сорта дорогих лилий – и разбогател. С достатком пришло уважение, и в сорок лет ему вверили городской сад, где он водворился полновластно. Он выгнал всех трутней, закрыл вход для праздношатаев и наладил все так, что сад стал славой Герцбурга.

И все же садовника не любили. Едва сутулая фигура показывалась из-за угла, знакомые с Христофом переходили на противоположную сторону. Он стучал черной тростью по булыжнику мостовой – не стучал даже, а колотил, что вызывало мигрень у пожилых дам. Шел он, не считаясь с другими прохожими. Случалось, наконечник трости ударял по чьей-нибудь ноге. Пострадавший возмущенно требовал извинений; Христоф, ухмыляясь, фыркал из-под пышных усов: «Не извольте серчать, любезный господин!» Любезный господин почему-то чувствовал себя неуютно и больше со стариком уже не связывался.

В церкви садовник садился всегда на одно и то же место, презрев всякую иерархию и манеры. От него отсаживались на почтительное расстояние, якобы из-за терпкого запаха удобрений.

Христофа не любили, но с ним мирились, и ему не перечили… пока в Герцбурге не появился новый почтмейстер.

Одним воскресным утром садовник явился, как обычно, в церковь. Был жаркий день, и в плотном костюме он изрядно взопрел. Служба еще не началась. Шагая между рядами, старик отирал платком пот со лба. Когда он подошел к своей скамье, та оказалась занята. Какой-то тучный господин восседал на его, Христофа, законном месте и очевидно страдал от зноя и скуки. По плешивой голове обильно – будто она таяла – текли крупные капли.

Христоф сказал:

– Будьте так любезны освободить мою скамью.

Толстяк с трудом повернул голову и пробубнил:

– Да-да, конечно, я подвинусь. Прошу меня извинить.

Христоф процедил:

– Я никого не просил подвигаться. Я просил освободить мою скамью.

Тучный господин его будто и не слышал. Точно громадный слизень, он медленно пополз вправо, пока из-под обширного зада не выпростался кусочек скамьи.

– Пожалуйте, – улыбнулся он. – Я новый почтмейстер, Йохан Шпатенверфер. С кем имею честь беседовать?

Садовник затрясся от злости. Трость застучала по мрамору, как дятел по дубу, потом заходила в руках и вдруг взлетела. Удар обрушился на спинку соседней скамьи, но бивший охотнее направил бы его на голову почтмейстера. На кафедре возник пастор, сияющий ослепительней церковных стен.

– Братья и сестры!.. – начал было он, но, увидев быстро удаляющуюся спину Христофа, запнулся.

Происшествие обсуждали несколько дней. Почтмейстер оказался человеком незлобивым и сам заступался за вспыльчивого старика.

А тот ненавидел – люто, до безумия. В улыбке толстяка он усмотрел насмешку. Рассудок затопили гнетущие воспоминания. Вот такой же ухмылкой Христофа ставили тогда на место. Над ним забавлялись и ради пущей остроты притворялись, будто он среди равных. Но это было, как и сейчас, единственно для виду. Чего бы он ни достиг, для них он остается чумазым крестьянским сынком, который имел наглость из деревенской глуши перебраться в Герцбург.

Переживания не сказались на искусстве Христофа: его цветы по-прежнему околдовывали людей. Но жизнь стала для садовника невыносимой. Он почти не выходил за пределы сада: боялся, что снова осмеют.

И тогда он решил убить почтмейстера. Сидя лунными ночами на скамеечке перед домом, Христоф перебирал в памяти всевозможные способы умерщвления. Однако все представлялись или недостаточно жестокими или слишком опасными для него самого. А он не желал гибнуть из-за «жирной свиньи» – предмета своей ненависти.

Одним летним утром садовник беззвучно отворил и тут же закрыл калитку в воротах. Как никогда, он не хотел привлекать внимания. Ему сообщили, что милях в семи от города появился необычный цветок. Судя по описанию, это был редкий вид адониса, за которым садовник безуспешно охотился много лет. Он не стал посылать помощников: тут нужен был опытный глаз. Да и ноги размять хотелось – подальше от душного города.

Вскоре он вышел на полянку, где, как ему сообщили, и видели тот адонис. Садовник излазил всю прогалину на четвереньках и нашел-таки желтый цветок. Здесь, на западе от Герцбурга, он и в самом деле встречался редко. Но среди обитателей восточных деревень считался сорняком. Это был другой вид, и день пропал зря.

Христоф взбесился и принялся втаптывать цветок в землю, почему-то обвиняя во всем почтмейстера. От растения не осталось и следа, но башмак бил снова и снова, как молот судьбы.

Внезапно где-то справа пронзительно пискнула мышь. В тоненьком голоске звучала почти человеческая боль – и нечеловеческий ужас.

Садовник хотел уже идти дальше. Звериные дела его не касались: и одной свиньи хватало с избытком. Однако взыграло крестьянское любопытство; старик тихонько раздвинул кусты и нагнулся, напрягая глаза.

Мышь агонизировала, крохотное сердце уже замирало, выплевывая последние капли крови. Та стремилась к своему настоящему источнику – земле, и алые паутинки терялись где-то в траве.

А из травы бессмысленно торчала пухлая детская ручонка. Она никому не принадлежала: там, где полагалось быть локтю, начиналась земля. Ручонка качалась взад и вперед, лениво вращая кистью. Нежные пальчики комкали мышь, как бумажку, с чудовищной силой.

Мышь наконец издохла. Белый кулачок разжался и превратился в ладошку, отбросив комок падали. В тиши шорох казался оглушительным. Ручонка колыхалась, словно махая кому-то вслед.

Рассудок старика прояснился. Перед ним было нечто противное природе и человеку. «Все в мире для чего-то нужно, – думал он, – кроме этого. Оно существует для того только, чтобы хватать, мять, кромсать – и опять хватать. Бог такого не потерпел бы, это выдумка дьявола. Нелепый каприз, способный на одно лишь убийство».

И тут Христофа осенило. Он торопливо скинул со спины мешок и достал из него небольшую лопатку. Старик обломал ветки кустов, чтобы освободить место для работы, и принялся осторожно окапывать ручонку.

Дерн попался жесткий, но старому садовнику было не привыкать. Бдительности он не терял ни на миг. Ручонка, как ни силилась, не могла до него дотянуться. Старик подбадривал ее: «Не бойся, милая, дурного тебе не сделаю. Красавица моя, потерпи…»

Он порадовался, что взял большой мешок. Расстелив его на земле, Христоф поддел лопаткой высвобожденный ком. Держать его на весу было опасно, но старик не мог не залюбоваться нелепым зрелищем, самым странным саженцем, какой ему доводилось видеть. Бережно опустив ком в мешок, он черенком приподнял один край ткани и набросил сверху.

Он вошел в город вместе с темнотой и вскоре был у ворот сада. Опасливо озираясь, он без фонаря прошел в дальний угол сада, где находилась его личная оранжерея. За толстым ее стеклом дремали самые редкие и капризные цветы. Старик опустил свою ношу наземь и стоял в раздумьях. Возиться впотьмах было слишком опасно, ждать до утра – немыслимо. Он ведь ничего, ничего не знал об этом растеньице! Что питало его корни?

Оно могло погибнуть до рассвета. Из мешка и так уже не доносилось никаких звуков.

И он решил работать тут же, ночью. Сходил за фонарем и зажег его, но приглушил свет тряпкой. Внутри оранжереи, в душных потемках, разрыхлил клочок жирной почвы и вышел за саженцем с лопаткой наготове.

Он намеревался развязать тесемки, но этого не понадобилось.

Что-то светлое метнулось из мешка и вцепилось ему в голень крепкой, бульдожьей хваткой. Боль брызнула в голову жгучей струей. Старик охнул и ударил, не целясь, лопатой. Затрещали чьи-то кости; садовник мгновенно потерял равновесие и упал навзничь.

Ошеломленный, он не сразу пришел в чувство. Нападение застало его врасплох: смерть из мешка предназначалась другому.

Он приподнялся на локтях. Голень распухла, но, прежде чем заняться ею, старик прохромал в сарайчик за прозрачным колпаком, о котором вспомнил только сейчас, и набросил его на ручонку. Та яростно забилась о стекло. Христоф заспешил: два пальчика, перебитые лопатой, и так уже не двигались.

Теперь он работал осторожнее, и повозиться пришлось изрядно. Но когда забрезжила утренняя заря, садовник спал тяжелым сном в своем домике, а саженец ворочался в новой почве – среди орхидей и глициний. Никто бы его там не нашел: подмастерьям в оранжерею ходу не было.

На следующее утро Христоф дал, по своему обыкновению, имя новому цветку. Он остановился на «Катерине»: так звали дочку почтмейстера.

Сначала старик обильно полил Катерину водой, чтобы проверить свои догадки. Вечером ее кожа одрябла и покрылась пятнами, здоровые пальчики стали тощее. Христоф это предвидел. Его собственные руки дрожали, когда накреняли над грядкой ведро со свиной кровью. Новое утро принесло ликование и ужас. Догадка его была верна: Катерина оправилась и даже будто подросла, ноготки ее стали длиннее и крепче. Но обоих основания проклюнулась дюжина ее копий – совсем крошечных и похожих на птичьи лапки. Все непрестанно шевелились.

Всем помощникам садовник дал срочное увольнение. Достать свиную кровь было нетрудно: он, случалось, и не такого просил у крестьян, если растение попадалось прихотливое.

Отростки Катерины быстро ее догнали и, к облегчению Христофа, больше не вырастали. Он наловчился подрезать ножницами новые всходы: те упрямо взрывали почву, как бы бережно он ни поливал. Хватало и нескольких капель темной влаги, чтобы вылезли две-три лапки.

* * *

Иногда Лео чувствовал себя глупо и неловко, когда они вот так смотрели друг на друга. Но лишь иногда.

Лиза опиралась на подоконник, маня обнаженной кожей под дерзко задранными рукавами.

Она говорила:

– Леонард, ну что же вы молчите, как дурак. Показывайте, что принесли на этот раз.

И он показывал.

Лео часто стоял вот так под ее окнами. Чуть выдавалась свободная минутка, он покидал контору, где служил писарем, и бежал через дорогу, к дому своего хозяина Гюнта.

Она чуть не умерла от возмущения, когда однажды увидела его под окном. Он буквально пылал, рассыпаясь в бессвязных извинениях, и клялся, что сейчас же провалится сквозь землю. Лиза уже приустала, но тут ей в голову пришла занятная мысль.

– Чтобы искупить свой проступок, вы принесете мне букет самых лучших роз, какие только растут в городском саду, – проговорила она.

Юноша побледнел: его кошелек был столь же тощ, как и он сам. А цветы Христофа стоили баснословных денег. Но Лиза стояла на своем:

– Или так, или я все расскажу папе, и он выставит вас на улицу. А меня вы не увидите – ни-ко-гда! – отчеканила она, не без оснований гордясь своим выговором.

Лео оставалось только кивнуть и удалиться прочь, чтобы оставить в цветочной лавке три четверти заработка. Вечером он вернулся с букетом. Лиза втянула цветы в комнату и сказала:

– Неплохо. Вы, пожалуй, можете и дальше сюда приходить. Само собой, никто не должен вас видеть. Если будете вести себя хорошо, я вас, быть может, и прощу.

И она захлопнула ставни. Лео тщетно ждал, что ему объявят время следующего свидания: про него уже забыли.

Сначала она проверила, заперта ли дверь. Потом достала из-под кровати ящичек, где лежало все необходимое: ножнички, всевозможные пузырьки и флакончики, проволочки, лоскутки. И начала работать.

Мать обучила Лизу особому искусству, которое знали только женщины их рода: шитью кукольных платьев из лепестков. Когда-то умелицы делали и настоящие, взрослые платья, что требовало много больше сил и времени. Ныне одевали кукол – для забавы и будущих мужей. Лизе это занятие приглянулось.

Для работы годились лишь свежие и добротные растения. В Герцбурге никто, кроме Христофа, таких не выращивал, а отец садовника ненавидел. До случая в церкви он отсчитывал Лизе деньги, но потом прямо заявил: она вольна мастерить свои платья из чего угодно, хоть из лопухов, – при условии, что выросло оно не в городском саду. Все уговоры остались втуне, хитрости не помогали.

И тут подвернулся Лео. «Конечно, он беден, как церковная мышь, – думала Лиза, приклеивая очередной лепесток на прозрачную основу, – но пока и он сгодится».

Она как бы невзначай выведала у отца, каков оклад у младших служащих, и в точности рассчитала, сколько букетов Лео будет покупать ей в месяц, оставив небольшую сумму на питание, жилье и прочую чепуху.

Лео приходил каждый день, он еле-еле перебивался от месяца к месяцу, но жалованья ждал лишь с тем, чтобы издержать его на Лизу.

Но время шло, и Лиза уже одела всех кукол. Кроме того, мямля в поношенном сюртуке ей прискучил.

И как-то летним вечером она сказала ему:

– Нет, вы меня не любите!

Последовали уверения в обратном, но девушка продолжала:

– Хотите меня убедить – принесите еще цветов. Мне так тоскливо… Отец меня не балует. Вся надежда только на вас.

Лео хотел возразить, что последние свои средства исчерпал как раз сегодня, как раз на эти пурпурные георгины. Но Лиза как будто стала еще прекраснее, совершеннее, и еще белее стала ее кожа, словно насытившись молоком… И он обреченно кивнул.

Блуждая по улицам, юноша раздумывал, где бы добыть денег.

Он брел от перекрестка к перекрестку, с каждым шагом все более отчаиваясь. Даже помыслить о том, что он обманет ожидания Лизы, было мучительно.

Наконец, уже сидя в своей каморке среди ящиков, выпотрошенных в поисках случайных монет, он понял: ни гроша.

И тут сверкнуло: «А ведь можно украсть!..Я могу забраться в сад и срезать парочку-другую цветов. От старика особо не убудет».

Он вскочил и энергически заходил по клетушке. Огонек свечи подрагивал, колышась в такт его шагам.

Когда он очнулся, то стоял уже в безлунной тьме у высоких стен, и где-то высоко над головой перешептывались листья вязов. Тускло, словно ледышки, поблескивали наконечники ограды. Улица совсем вымерла: казалось, темная гряда домов враз лишилась окон, дверей и обитателей.

Лео недурно метал веревку. Со второй попытки ему удалось закрепить петлю на толстом суку, чуть повыше стены. Он потянул и, не услышав скрипа, начал карабкаться.

Добравшись до кромки стены, юноша с готовностью опустил ноги – и шип, каких много пряталось между крупными зубцами, пропорол ему стопу. Он вскрикнул и рухнул в сад, угодив в разросшийся розарий. Колючий кустарник смягчил удар, но из мести расцарапал Лео кожу – везде, где та была оголена. Розы, неделю как лишенные ухода, от тряски роняли лепестки. Когда он наконец выбрался, все тело чесалось и кровоточило. И все же ему повезло: веревка свисала по эту сторону ограды.

Превозмогая боль, он заковылял по песчаной дорожке. Здесь повсюду были цветы. Сомкнутые бутоны склонялись, словно головы спящих воинов на привале. Дневные ароматы, сумеречные благовония витали над клумбами и грядками, забирались в ноздри.

Он мучился выбором: не все цветы были достойны Лизы, не все он мог унести, немногие узнавал в чернильном мраке. Наткнувшись на оранжерею, он обрадовался: здесь, по слухам, Христоф растил настоящие сокровища.

Стеклянная дверка была на запоре. Юноша, недолго думая, ударил по ней камнем; брызнули осколки, полоснув его по рукам. Он выждал немного – не идет ли кто? – и проник внутрь.

В оранжерее тьма была гуще. Лео вынул из кармана ножичек и принялся наугад срезать стебли. Здесь все переплеталось, и в конце концов вор вовсе перестал понимать, где и зачем он, – резал вслепую, точно сражаясь с врагом, лил едкий сок и собственную кровь. Попадались толстые растения – он ожесточенно бил ножом, пока те не падали, и складывал в охапку у выхода. Он чуть не задохнулся.

Когда Лео вышел наружу, муть в глазах не исчезла. Он уже не соображал, что делает. Нашел где-то мешок. Напихал в него срезанные стебли, как солому. Не различая дороги, оставляя на песке бурые пятна, прохромал к оставленной веревке. Как-то перелез, растеряв половину награбленного, свалился на мостовую.

Собирался рассвет. Лео плелся по улицам Герцбурга с мешком на спине. Одежда его превратилась в лохмотья, с ног до головы он был в крови, зелени, земле. И шептал: «Уж в этот раз она мне не откажет, не откажет…»

С восходом солнца открылись ставни, и шафрановый свет пал на прекрасное лицо Лизы. Она как будто удивилась виду Лео, однако спросила, как было у них заведено:

– Так вы все-таки принесли?

И он без колебаний и ненависти протянул ей новый букет – изувеченные листья, сломанные шипы, смятые лепестки. А среди них – что-то бледное, цепкое, жадное.

Уже бежал, задыхаясь, по лестницам старый Гюнт – бежал, чтобы увидеть, как в чьих-то пухлых пальчиках кусок за куском исчезает красота его дочери. Уже неслись по коридорам слуги, разбуженные диким криком, уже взвились над крышей птицы…

Лео же свернулся на земле калачиком, теперь он мог поспать. Прежде чем забыться, он подумал: «Пока она довольна, ну а дальше… дальше…»

Но его веки сомкнулись, и мысль потонула в багровом мареве.

* * *

Христоф выспался: впервые со злополучного дня в церкви не грезилась ему рожа почтмейстера. Это было хорошо; но еще лучше было, что именно в этот день свершится желанная месть. Он наденет выходной костюм, когда понесет свинье подарок, и город запомнит его.

Сквозь окошко улыбалось ясное небо, и старый цветовод улыбнулся ему в ответ. Катерина с сестрицами, наверно, заждалась; что ж, он долго томил их в неволе.

Садовник надел робу и распахнул дверь – но не смог ступить дальше порога.

Бескрайнее море плескалось в его саду, телесно-белое море. Цветы сгинули в его волнах, а те уже подкатывали к крыльцу, и земля раздавалась, выпуская новые и новые ростки, которые увеличивались на глазах, сжимались в кулаки и сучили пальцами. Они хватали друг друга за запястья, раздирали ногтями ладони. Они приветствовали Христофа, как люд привечает бургомистра на ярмарке, и так же жаждали веселья.

Но садовник побежал – прочь, туда, где в сарайчике стояла коса. Он почти чувствовал ее в руках, видел, как сверкает на солнце наточенное лезвие, как рассекает она воздух и мясо.

Его схватили за ногу. Он вырвался и побежал дальше, но через несколько футов было уже не пройти: море подступало. Старик рванулся влево, вправо – окружен. Он бросился напролом, к воротам, сокрушая сапогами тонкие кости. Ноги несли его, пока могли.

Он упал у самых ворот. Плоть Христофа растаскивали по клочку, но до последнего издыхания он смотрел за решетку.

Там, выступая из полуденной тени, приникло к прутьям перекошенное лицо Йохана Шпатенверфера, который пришел извиниться.

Автор: Владислав Женевский

Всего оценок:2
Средний балл:4.00
Это смешно:0
0
Оценка
0
0
1
0
1
Категории
Комментарии
Войдите, чтобы оставлять комментарии
B
I
S
U
H
[❝ ❞]
— q
Вправо
Центр
/Спойлер/
#Ссылка
Сноска1
* * *
|Кат|