Меня зовут Артём, двадцать девять. Живу в панельной коробке на окраине Перми, где вентиляция воет, будто кто‑то трахает аккордеон. Днём я кручу гайки в шиномонтаже, дышу резиной и горелым телом покрышек. Ночью ‑ жру дошик, дешёвый «Старлей» и пытаюсь не спиться в ноль.
У меня есть жена Ира. Точнее, была. Когда‑то сияла, теперь орёт, как турбина. Я сам хорош: усталый, злой, с перегаром, мозги в масле. Пошёл бухнуть с парнями после смены ‑ вернулся на два часа позже. Думал, поорёт и угомонится. Да, щас.
Она ревела, кидалась кружками, а я вспылил. Одно слово, второе ‑ и толкнул. Шмякнулась в стену, губу разбила. Я охуел, но гордость выше: сел в кресло, уснул под телек. Утром проснулся ‑ тихо. На столе бумажка: «У мамы. Не ищи». Ну и ладно.
Шарага ‑ дом ‑ бутылка. Пустая квартира звенит, как кастрюля. Но через пару суток начался цирк: из‑под шкафа будто глазеют; в ванной когти скребут кафель; из вентиляции лезет чёрная шерсть, воняющая расплавленной резиной.
Я звал соседа Жору‑матыгу: «Смотри, хуйня какая‑то». Он зевнул: «Крысы или тараканы. А может, у тебя рехнутый мозг». И ушёл.
В ларьке у таджика покупал дешёвые сиги. Там бабка, на вид старая шина с глазами, вдруг прошипела:
— Сынок, от тебя тянет чёрной нитью. Духа обидел?
— С чего бы? — хмыкнул.
— Жену бил? Понимаю. Чагын к таким лезет. Накажет. Он не мстит — он ДОЛГ берёт. Первое: вонью страха. Потом — высосет силы. В финале попросит плату. Плату крови.
Я ржал, пока не подавился. Но ночью приснился ад: лежу в ванне, за шторкой шуршит. Тяну руку — лапа, высохшая, как вобла, с когтями‑щепками. Сжимает меня за запястье — просыпаюсь, мокрый.
Звоню Ире — тишина. Тёща врет: «Телефон в озере утопила». Смешно, блядь.
Через день чернота из вентиляции шевелится прямо на глазах. Я срываю решётку — тупая пустота и дыхание, будто кого‑то астматично ебашит.
Выбегаю босой, куртка расстегнута, сопли ледяные. На лавке та же бабка. Я кашляю, почти плачу: «ЧТО ДЕЛАТЬ?»
— Принеси то, что сломал: кровь, волос, кость. И скажи правду той, кого сломал. Чагын любит искренность.
Дома нахожу пятно на обоях, где Ира приложилась. В чашке — её волосы. Беру лезвие, разрезаю палец, капаю на пол. Лампа трещит, крошится штукатурка.
Сажусь в темноте в ванной и шепчу непойми что: «Ирка, прости, я ж гнида…» Из темноты выползает рука‑ветка: кость пробивает кожу, будто корень. Забирает волос, медленно уползает.
Щёлк — свет. Тишина. Я вырубаюсь на кафеле, как выброшенный окурок.
Утром — вибрация. Смс: «Я дома. Готова поговорить». Захожу — стоит. Глаза красные, но спокойные. Обнимаю, она дрожит, но не бьёт.
Шорох из вентиляции не ушёл — стал тихим, как дыхание старой собаки. Напоминание: стоит мне сорваться — он вылезет.
По ночам я слышу, как в трубе шепчет: «Помни… помни…»
И я помню. Потому что не хочу больше нюхать плавленую резину и слушать когти по плитке.