Весенняя ночь всегда шумна. Почуяв тепло, просыпаются от зимнего мертвоутробного забвения люди, величаво расположившись во дворах и на лавочках у подъезда. Небо огромное, воздух прозрачный. Тонут в сумрачной дымке зажженные окна в коробковидных домах, распахнуты шамкающие черные пасти подъездов. В скорбных неуютных квартирах едва слышен недовольный шепот под шум включенного на кухне телевизора, и только тянет с улицы гарью жженых полей, шумят товарняки, воют бездомные собаки. Танечка в это время готовится отойти ко сну, запирая шифоньеры.
Шкафы в Танечкиной комнате запирались регулярно, маленькими ключиками на веревочке, связка которых вечно лежала в кармане Танечкиного засаленного халата. Мать, Любовь Дмитриевна, в прошлом комсомолка и работница лаборатории, атеистический настрой сохранила и не понимала глупых девичьих ритуалов, считая всё это деревенской суеверщиной, которой Танечка у бабки научилась. Бабка же лежала в соседней комнате безмолвно, тяжело вздыхая, смотрела в ничто опустевшими водянистыми глазами. Лишь по ночам из-за неплотно закрытой двери бабкиной комнаты Танечка слышала умудренные шепотки в темноте, а то и тихий, умоляющий плач.
В далеком детстве Таня, каждое недолгое северное лето будучи в деревне у бабушки, наблюдала вечный, повторяющийся ритуал запираний всего, что можно было запереть в старой деревенской избе. Каждый кухонный шкафчик, каждый ларчик старательно запирался на свой собственный маленький ключик, и уж с особой тщательностью запирались старые дубовые шифоньеры, в которых Танечка любила копаться днём, выуживая забытые семейные реликвии. Бабка, регулярно отгоняя девочку от горячо любимых ею шифоньеров, грозила нечистым, прячущимся за пожранными молью пальто. Танечка же украдкой продолжала шнырять по гардеробам, таская особенно запомнившиеся ей вещи, и даже подолгу запираясь там, будто дурманясь пыльным духом.
Ныне Танечка от шкафов шарахалась побледневшей тенью самой себя, спешно вытаскивая нужное из глубины, и запирая их с особой суеверной тщательностью.
Тяжелый запах жареных котлет заполнил духоту типовой квартиры, за окнами выл всё еще северный ветер. На Танечкину тарелку из дуршлага шлепнулись мокрые, немного слипшиеся макароны-ракушки, следом приземлилась и котлета.
— Мам, ты не видела связку ключей от шкафов в твоей комнате? — Как бы невзначай спросила Таня, с легким налетом заинтересованности, когда внутри она вся содрогалась в ожидании вечных упреков в глупом суеверии.
Мать ожидаемо поменялась в лице и отвернулась, продолжая бесцельно переворачивать шкварчащие котлеты.
— Не знаю я. Они постоянно валялись на столе, и во время уборки куда-то задевались, — угрюмо и тихо произнесла она, что ее заглушало даже пресловутое шипение сковородки, и не поворачиваясь, она продолжила, — Когда ты уже оставишь свои идиотские привычки? Каждый вечер одно и то же, вечно всё на замках, вечно эти ключи с утра пораньше искать надо. Мне надоело.
Танечка промолчала, нервно покусывая мягкую алюминиевую вилку, суетливо перебирая в кармане внушительную связку маленьких ключиков. Ключики на столе у нее никогда не валялись, а были заботливо скреплены брелочными кольцами.
— Ключики, шкафчики… Это уже болезнь, Тань. Па-ра-ной-я, — проговорила она по слогам, будто бы объясняя нечто очевидное стереотипному шизофренику из медицинского диафильма.
— Мам, — Таня набралась смелости, — Ну я же знаю, что ты их открепила из моей связки. Верни, пожалуйста. Я обещаю, буду вставать раньше всех и отпирать все шкафы, только отдай. Они мне правда очень нужны, — выговорила она на одном дыхании.
—Так! — Мать всплеснула руками, — Меня уже тошнит от твоих бабкиных бредней, я НЕ брала твои ключи, и НЕ ЗНАЮ, где они. Не приставай ко мне больше с этим.
Повернув последний ключик в замочке шкафа бабкиной комнаты, Танечка поймала ее одобрительный взгляд и легкую полуулыбку. Спалось ожидаемо беспокойно. За открытым окном, где-то в соседних домах, безудержно играли какой-то совершенно безумный и неприятный джаз, больше похожий на поочередный скрип качелей и удары гаечным ключом по трубам. Луна упала во тьму разорванных клочьями облаков.
Закрыв окно, Танечка застыла в ужасе посреди темноты. В маминой комнате с медленным первобытным скрипом отворилась дверь шифоньера.
Притаившись во тьме, едва дыша, Таня высунулась в коридор. По-паучьи крадучись, доползла до комнаты матери.
Тусклый свет уличного фонаря едва пробивался сквозь старые неплотные шторы, но его хватало, чтобы осветить разобранный диван и спящую мать. Предметы отбрасывали пугающие причудливые тени, но одна тень была поразительно реальна, одинока и объемна. Словно сам мрак сосредоточенно сгустился в одной точке, постепенно расползаясь, как омерзительные пресмыкающиеся. И в то же время поразительная осязаемость, схожесть тени с самыми обычными картинками из давних Танечкиных воспоминаний, не успокаивала, скорее ошеломляла, потрошила такую дорогую Тане реальность, надругавшись над привычными образами. Танечкина мама, примирительно сложив руки на коленях, сидела на краю разобранного дивана и, будто бы умильно, как мать глядит на дитя, смотрела на спящую Любовь Дмитриевну, чьи темные волосы волнами растрепались по подушке.
Сущее беззастенчиво спуталось со сновидением. Озябши, Танечка схватилась за дверной косяк, едва не оползая, но продолжала украдкой поглядывать в темноту. Любовь Дмитриевна оставалась безмолвна, и, в исключительном спокойствии, грациозно расположившись над самой собою, лишь нежно распутывала волосы. Казалось, она вовсе не дышала, а умиротворенное выражение ее лица было схоже с посмертной маской, и только ее рука, ритмично проходящаяся назад и вперед по подушке, рождала ощущение искажения пространства.
Танечку выдал почти эпилептический тремор. Мать, не отрывая руки от подушки, повернула верхнюю часть туловища к дверному проёму, оставив пригвожденные ноги в том же элегантно-противоестественном положении. Она улыбалась, обнажив синюшно-трупные десны, и слюна игриво поблескивала на ее зубах.
Рассвет оранжевыми пятнами забрезжил на Танечкиных веках. На кухне звенела посуда, свистел чайник. Всё было как всегда.
Любовь Дмитриевна хлопотала на кухне, впервые надев подаренный еще пять лет назад бесполезный фартук с щенятами. Танечка, вновь крадучись, проникла на кухню, боязливо глядя на мать. Та, в свою очередь, была непривычно весела и, вместе с тем, молчалива.
— Мам, — тихо промычала Таня, ковыряя вилкой завтрак, исподлобья поглядывая на спину матери, — Я сегодня ночью…
Мама неожиданно развернулась, сохраняя безмятежно-удовлетворенную маску лица. Глаза ее поочередно моргали, а потом глядели сквозь, в пустоту, как глядели нынче глаза бабушки. Танечка испустила сдавленный стон, внутри пренеприятно по-черному содрогаясь. Мать молчала, а затем лишь широко улыбнулась, столь несвойственной ей десневой улыбкой, от которой холодело вдруг все окружающее пространство, и Танечка в том числе. Она молчала, поочередно моргая, смотрела пристально. Краем глаза Танечка заметила, что мать не отражается в зеркальной поверхности сервиза.
Тарелки продолжали монотонно, ритмично звенеть на кухне, будто бы Любовь Дмитриевна хотела быть излишне непринужденной, ведь так обычно и звенят на кухне, когда готовят? Танечка уже не слышала, в истерике укрывшись одеялом с головой.
— Шифоньер открыла. Открыла же шифоньер, — исступленно, едва слышно шептала она, поочередно ощущая то приливы жара, то какого-то почти могильного холода.
Любовь Дмитриевна осторожно претворила скрипчую дверь, втиснувшись в щель головой на удлинившейся шее. Рот то растягивался в немой зацикленной улыбке, подобной маске Комедии, то скалился почти по-собачьи. В мертвых глазах читалось детское удивление Таниной реакцией, ведь имитация была отточена многолетним украдчивым наблюдением из-за непредусмотрительно открытой двери гардероба.
— Мам, я сегдня ночьюю… Шфоньер открыла… Открла Шифньер… — вполне осмысленно пробормотало Материнское подобие, невнятно, с шипением и гулким бульканием, будто бы жуя твердые камушки.
Танечка в испуге замерла, так и не высунувшись из-под одеяла, напряженно, как загнанный зверь, прислушиваясь. Подобие шумно втягивало воздух, слюнявилось, облизывалось и повторяло, становясь схожим с зажеванной кассетой: «Сегдня… мам… шифньер… нчью… ночью… открыла…я». Оно приближалось к укутанной Танечке неспешно, смакуя каждый шаг и каждое мгновение, дуновение липкого ужаса, исходившее от напуганной девочки. «Мам…» — заискивающе проговорило подобие, поднимая одеяло с Танечкиной головы. Девочка крепко зажмурилась. Подобие приблизилось вплотную, будто бы принюхиваясь, но, вместе с тем, не дыша. Отчетливо чувствовался исходивший от волос и тела смрад пыльных подгнивших досок, илистого дна и ряски. Протянув ледяные руки к теплым дрожащим векам, Материнское подобие насильно открыло Танечке глаза.
Глядело оно пристально, моргая поочередно, но в водянистых пустых глазах не читались ни мысли, ни эмоции. Подобие бормотало булькающе: «Шифоньер… открыла..», будто бы разрабатывая речевой аппарат, шамкая челюстью в невообразимых направлениях. По прежнему не дышало.
— Сгинь! — что есть мочи закричала Таня, сбросила мертвые руки и заплакала от испуга.
— Сгнь! Мам…шифоньер? — повторило подобие удивленно, широко улыбнувшись синюшными губами, отстранилось и встало.
— Сгинь, ты не мама! — продолжала Танечка, встав и заняв своего рода оборонительную позицию, внутренне холодея, когда взгляд едва задерживался на Материнском подобии.
Двойник пугал прежде всего искусностью своего исполнения, и, вместе с тем, болезненной привычностью оригинала. Знакомые материнские черты не искажались невообразимо, ведь то воспринималось бы легче. Они деформировались неуловимо, в мелочах, тем не менее, еще более омерзительно и святотатственно, сводя с ума. Глаза, улыбка — всё то, чем запоминается человек на уровне близком к метафизическому, подделывалось грубо, лубочно, обнажая внутреннюю сущность. Материнская оболочка была лишь кожей, скрывающей под собой что-то мертвое, гниловатое, древнее.
— Ты не ма… не м-ма… — гулко проурчало подобие и, не поворачиваясь, вышло из комнаты.
Ночи теперь были темнее и тише прежнего, не шумели товарняки, не лаяли бездомные собаки, погасли фонари. И лишь сдавленные всхлипы из бабкиной комнаты, ее похоронное причитание сделались громче, отчетливее, продолжительнее. Танечка больше не спала, болезненным взглядом уткнувшись в темноту, вслушиваясь то в гадкие шепотки из своего гардероба, то в стенания, то в зацикленное, шамкающее, но уже более человеческое «Шифоньер… открыла…» из комнаты матери.
Танечка не выдержала беспокойных причитаний. Она осторожно пробралась в угнетающе чернеющую комнату бабушки, но от самой старухи, лежащей смиренно, сравни покойнику, рыданий не услышала. Бабушка по-прежнему смотрела в пустоту стекленеющими глазами, моргая поочередно, держала руки на груди совсем уже по-кладбищенски, и лишь синие губы ее то кривились в гримасе, то смачивались проворно бегающим бледным языком. Причитали из шифоньера.
Маленький ключик на подвязочке гладко вошел в замочную скважину гардероба, отворилась дверка, пахнуло старостью, немощью и смертью. Стенания стали громче.
Раздвинув съеденные молью дубленки и старые коробки с обувью, Танечка ощутила дуновение свежего воздуха, лесной ветерок. Опустив глаза ниже, девочка увидела что-то скорчившееся и полупрозрачное, исхудавшее и почти нагое. То была бабушка.
— Таня! Танечка! — изможденно захрипела она, подняв на нее живые глаза и попытавшись взять за руку.
Таня в страхе и растерянности отшатнулась, будто ощутимо поседев от затылка до висков.
— Танечка! Я бабушка твоя, ты не бойся, пожалуйста, подойти ко мне! — продолжала стенать она, протягивая наружу обтянутые кожей белые руки из-за тяжелых дубленок и пальто.
Голос Танечка узнала, к глазам резко прилили слёзы, голова потяжелела.
— Бабушка? Почему в шкафу… Ты же говоришь и глаза-то у тебя живые, — тихо пролепетала Таня, с головой забираясь в просторный гардероб.
— Танечка, дорогая, меня тут спрятали… и давно… я и не знаю, сколько времени уже с тех пор прошло. А вместо меня, там, на кровати… — прошептала она с нескрываемым ужасом и беспокойством, — Танечка, то не я лежу. Несколько лет, десятилетий уже… как ходить перестала, так и спрятали. Бросили к тряпью догнивать. Танечка… я ж не враг тебе, в глаза мои посмотри, они другие, Таня.
Девочка вгляделась в живо блестящие от слез глаза бабушки и окончательно разомлела, обнявшись с нею, бабушка была едва теплая, но живая.
— Танюша, внученька моя… Я будто здесь и не здесь вовсе… на распутье, днем в глухой чаще лесной, а ночью сюда посылают мучаться. Стенаю, причитаю, больно мне, никто не слышит… или не слушает. Оно-то силы тянет из меня… Упырь! Умираю, средь чащобы, средь пальто…
— Бабушка, так что же оно такое? И маму… подменили… она только ходит, повторяет за мной, шуршит и глядит страшно…
— То не мама, Тань. Любочка… она со мной, в чащобе, в избушке… А вторая так и будет за тобою повторять… Так они учатся… Они не говорят, Танюш, не умеют. Лишь кличут гадко голосами нечеловеческими у себя тут, в шифоньерах, в чащобе. А в мире людском нам подражают не только обликом внешним. Готовятся… упыри… двойники… Чем ближе станет к человеку, тем быстрее его и вовсе заменит, удушит… уморит… — завершила она уже не плаксиво, скорее уставши.
На кровати заворочалось тело. Танечка в секунду замерла, крепко сжав почти безжизненную руку бабушки. Та оживилась, нервно зашептав:
— Потеряли мы себя, Танюша. Ты-то хоть беги, ничего ты с ними сделать не сможешь… Те древние, старые, они и есть и будут, нас уморят — за следующих берутся. Так и заменят всех, Таня. Всех, кто беспечен. Ты не думай что вокруг живые, настоящие ходят. Никому не верь, беги без оглядки, с чужими не говори… Шифоньеры не открывай.
Скрипнула кровать, и в ночной тишине раздались тяжелые, нездешние шаги, так перемещалась бы громоздкая деревянная кукла. Зашебуршали в шкафу, задвигались дубленки и пальто. В сумрачном просвете показалось лубочно улыбающееся синюшными деснами лицо. Челюсть ходила ходуном, шамкала, рот слюнявился. Седые длинные волосы растрепались, призрачно подсвеченные уличным фонарем из окна. То было тело с кровати.
—Пол-езай, — шумно проурчало подобие, а затем с несвойственной старческому телу силой толкнуло Танечку в самую глубь гардероба.
Не удержав равновесие, Танечка упала в стоячую дурнопахнущую воду с гулким плеском, вмиг очутившись посреди чернеющей чащобы.
По лесу бежали едва уловимые шепотки. Шелестела хвоя, едва покачиваемая редким ночным сквозняком. Где-то над головой, холодно и безучастно поблескивая в болотистой водичке, за тучу скрылась луна, погрузив бытие в подлинно ночную мглу. Вдалеке не унималась ночная кукушка. Потрескивали на ветру старые сучья.
Ошарашенная переменой обстановки и холодом илистой воды, Таня инстинктивно выползла на землю, царапая руки об иссушенные коряги. К ногам то и дело прилипала мокрая ледяная ряска, и Танечка брезгливо вытиралась, отползая всё дальше от топи.
Оглядевшись, она не заметила ни намёка на шифоньер, из которого выпала, грубо впихнутая в загробную, зашифоньерную реальность. Черный лес холодом обступал со всех сторон, светясь изнутри скорбью и разложением. Перед Танечкой предстало выпотрошенное вовнутрь бытие, столь схожее с привычным, но совершенно чужое. В мертвом холодном свете шевелились мшистые пни. По телу пробежал озноб.
Издали эхом раздавалось заунывное пение и озабоченные причитания. Средь чернеющего ельника двигалась процессия, по-шамански умудрённо колыхаясь под ритмы скорбного завывания. Шумели их межзубные трещотки. Танечка, едва сознавая, двинулась к поющим.
Вскоре посветлел горизонт, расступился черный глухой ельник. Тропинка выходила к околице, а вдалеке светлел небосклон, как в майский предрассветный час.
Шуршали, колыхались весенние травы в синеве, в утреннем полумраке. Скопище, тем временем, поутихло, теперь они только негромко плакали и скорбно причитали. А когда показались первые покосившиеся чернеющие избы, враз разбрелись по гниловатым срубам. Вмиг на сельской улице стало тихо и темно, как в могиле.
Занимавшийся рассвет вновь почернел, а звезды не зажглись. Танечка осталась одна, в душном черном мраке, не видя даже собственных ладоней. Тьма заживо хоронила под собственным весом, и Таня припала к земле, в бессилии комкая в руках грязь. Черное глухое ничего кусало за ноги, дергало за волосы, поедало, переваривало.
Дрожащий свет зажегся вдалеке, в маленьком окошке одной из притаившихся в потёмках изб. Танечка, в слепоте шаря впереди руками, ползком подалась к блеклому мерцанию.
Расстояние здесь сокращалось неравномерно, рывками. Далекие ряды изб вдруг возвысились прямо над ползущей Танечкой. Внутри едва слышно заунывно пели. Таня тихо постучала. Дверь отворили.
Внутри чернели пустота и запустение. Никого — ни света, ни голосов. Танечка вползла, повинуясь дурманившему ужасу, и затворила дверь. В углу зажглась лампадка, призывно поблескивая в отражении старого резного зеркала. Таня изможденно поползла на свет, страшась снова потерять его. Взяв в руки лампадку, она выпрямилась перед зеркалом.
Из резного зеркального окошка, также держа лампадку, на нее смотрела она сама, в старом, величаво подпоясанном сарафане. Таня испуганно оглядела свои грязные от земли руки, черные коленки порванных пижамных штанов и снова взглянула в зеркало. Зеркальная Танечка задумчиво теребила длинную косу, перекинув ее на грудь, и широко улыбалась, разрумянившись. Под красными живыми губами хищно проступали синюшные трупные десны. Взгляд у зеркальной Танечки был грязный и неживой, их глаза встретились.
«Издревле врастаю поганками на трухлявых пнях, тухлой водичкой в илистых болтцах журчу, под земелюшкой черной гнию. Теперь ты, Танечка, погниёшь» — отчетливо услышала она в своей голове, и вмиг оказалась снаружи, перед затворенной избой, держа в руках потухнувшую лампадку. Дверь открыли без стука.
В проёме показались удивленные лица, старые и молодые. Открывшаяся шире дверь дала разглядеть просторную комнату с низкими потолком. На приколоченных к стенам лавках плечом к плечу сидели люди в длинных белых рубахах, а в центре комнаты, на табурете, горела тонкая свечка.
— Танечка, — пролепетала старушонка, первая высунувшаяся в проём.
— Таня, — шепотом раскатилось по избе, сидевшие прежде молчаливо, зашушукались, задвигались, кто-то из детей даже вскочил.
Танечка вошла, повинуясь движениям тела, в полной уверенности, что так должно быть. Женщины, плаксиво причитая, надели на внезапно осознавшую себя полностью нагой Танечку белый длинный саван. Усадили на тесную скамью, вновь замолчали, замерли. Свеча потухла, никого сегодня больше не ждали.