На улице темно. Холодно. Лишь фонарь не щадит себя, светит, и в лучах желтого сияния я вижу мелкий, едва различимый снег. Все верно, за спиной у меня остаются следы — серые пятна на белом ковре.
А впереди мой дом — панелька на девять этажей, где в квартирах тоже темно. Уже очень поздно, и все давно легли спать, но на третьем этаже я вижу — горит. Наша люстра под потолком и гирлянды вдоль плинтусов. А ближе всего к стеклу, прилипнув к нему лбом, стоит мой сынишка.
— Чего ты? — я машу ему рукой, зная, он не услышит.
Улыбка наползает на мое лицо, уставшее и сонное. Я ускоряюсь, почти бегу. Нажимаю на кнопку лифта. Слышу, как шумно он сдвигается с места где-то там, высоко, и решаю подниматься пешком.
— Папа! — звучит Валькин голос, когда я только-только переступаю последнюю ступеньку. Дверь уже открыта, и я не достаю ключи.
— Ну чего ты не спишь, сынок? — я зарываюсь пальцами в детскую макушку. Треплю ее и глажу. На душе у меня хорошо.
— Папа, бабушка приходила! — продолжает Валька. — Принесла подарочки.
В это время я разуваюсь. Стаскиваю ботинки, стараясь не наступать на подтаявший снег. Не смотрю на Вальку, только киваю.
— От зайчика, — добавляет он, и я слышу, что его голос меняется.
Но на душе у меня хорошо. Слишком хорошо, чтобы думать о плохом. Я спрашиваю:
— Шоколадки?
— Нет, — совсем тихо отвечает сын. — Другое.
Теперь я замечаю, теперь я вижу. Два проблеска на бледных щеках.
— Папа! — бросается ко мне Валька. Он обнимает меня и плачет. — Папа!
Я замираю. В голове проносятся мысли, отматываясь назад, как старые кассеты. В них я снова слышу: «Бабушка приходила». Снова Валька говорит: «От зайчика».
— Покажи, — прошу я сына.
Пленка крутится и дальше. Она ускоряется, перенося меня в прошлое. На много-много лет назад.
— Там, — Валька отрывает мокрое лицо от моего живота и указывает пальцем в сторону кухни. — На столе.
Туда я захожу один. Сын боится, и я тоже, но мне нельзя этого показывать. Я захожу. Взрослый мужчина, мне скоро стукнет тридцать пять, но к столу, где в черном пакете что-то лежит, подходит маленький мальчик. Ему не больше восьми, он многое не знает.
Не знает, какой может быть жизнь.
В то время моя бабушка все еще была жива, и я очень ее любил. Если мама, несмотря на ее достоинства, обладала также некоторыми недостатками, бабушка Вера была идеальной. По крайней мере, по отношению ко мне.
Никогда она не ругала меня, не била. Не заставляла есть лук в супе. Она даже его туда не клала, если ей случалось готовить ужин. И на проделки мои баба Вера закрывала глаза. А что еще нужно для счастья?
С ней я чувствовал себя взрослым. Тем человеком, за которого не решают, что он будет есть, и что ему делать. Чье мнение вдруг становится кому-то интересным. Вот что я ощущал. Но одновременно с этим, баба Вера пускала по моим венам течь чистую и искрящуюся радость от бушевавшего вокруг меня детства.
— Зайчик просил передать, — говорила она частенько, когда возвращалась домой, — это вам.
Ее рука, пустая и морщинистая, сначала погружалась в карман пальто или халата, а после выныривала, сжимая в ладони сладости. Шоколадку Аленку, Баба Ягу или орешки — арахис в кокосовой глазури, который я обожал. Иногда зайчик дарим мне монетки, тоже из шоколада. Иногда это были обычные конфеты, но им я тоже радовался. Ведь сам зайчик мне их передал!
Я верил в него, как верил тогда во многое. В Деда Мороза, в Снегурочку. В то, что бабушка будет со мной всегда. Но я рос, а она старела, и я не знаю, кто из нас быстрее.
Как ржавчина на бочке, беда зародилась с маленького пятна — бабушка Вера начала забываться. Она не помнила, солила ли суп, не помнила, что уже дважды. Она забывала поесть. Забывала, что уже обедала. И как день подходит к концу, она тоже порой не замечала. А я не обращал внимания на все эти странности. Тем более зайчик продолжал слать мне подарочки, пусть и намного реже. Но пятно росло, в итоге коснувшись и меня.
— Зайчик просил передать, — услышал я привычное как-то вечером.
В дверном проеме моей комнаты стояла баба Вера. Обутая, в куртке, и с мешочком в руках. Была осень, шли дожди, а мы жили в поселке, где дороги существовали лишь на картах, и никто в областной администрации не знал, что на самом деле их нет. Поэтому по щиколотку сапоги на бабушке были выкрашены в цвет какао-порошка, густого и блестящего.
— Что? — я вскочил со стула, позабыв про почти решенный пример.
Глаза блуждали по мешочку, оценивая на вид объем и вес. Пытались угадать, что же там лежит. Много шоколадок? Много орешков? Или, и то и другое?
— Идем на кухню! — улыбалась бабушка.
Я зашагал следом за ней, за оставленными на чистом полу шоколадными отпечатками. Перепрыгивал их в белых носках, словно играя в классики. Мамы дома не было, и я, не стесняясь, поругался на нее в мыслях — мне не разрешалось разводить слякоть от обуви даже на пороге, в то время как бабушка измазюкала весь коридор.
Когда я вошел на кухню, баба Вера стояла ко мне спиной. Ее вес, несмотря на преклонный возраст, превышал в килограммах прожитые года, а ростом бабушка отличалась низким, поэтому я не видел за ее туловищем, что же она делает с мешком на столе. Но я слышал, там что-то хрустело.
— Иди, иди, — баба Вера повернулась ко мне лицом.
Ее волосы, местами черные, как смоль, редели на макушке и белели седыми прядями у висков. Космы лежали как придется, не расчесанные и мертвые, и я увидел сквозь них, как бабушка улыбнулась. Так сильно, что десны над верхними резцами обнажились для меня розовой плотью. Я подошел. Медленно и осторожно.
— Смотри, какие хорошие! — сказала бабушка.
У меня отвисла челюсть. Сердце тоже провалилось куда-то вниз, в желудок, громко булькая от ударов.
— Семечки! — воскликнула баба Вера, сжимая в кулаке коричневый комок.
Она сдавила пальцы еще немного, и хруст зазвучал у меня в ушах. Он не был похож на треск веток в лесу, когда случалось наступить на них неаккуратно. И орешки тоже хрустели иначе.
— Бабушка… — прошептал я. — Но ведь это…
Я глядел, не отрываясь, в черные бусинки, спрятанные под прикрытыми веками. Они не спали, эти птички. Они были мертвы.
— Воробьи.
Бабушка кивнула. Ее собственные веки, похожие на два сдувшихся шарика, все больше отдалялись от стеклянных радужек, пугая меня пристальным взглядом.
— Нет, Андрюшенька, — ответила баба Вера. — Это семечки! Зайчик передал их тебе. А чего ты?
Она нахмурилась. Резко и быстро, потемнев в лице, словно выключили свет.
— Не нравится?
Я замотал головой.
— Ничего, ничего, — снова улыбка. — Сейчас я тебе их пожарю.
Я не двигался, оцепенев от понимания. От ожидания чего-то, куда более ужасного, чем мокрые тушки пернатых созданий. Я смотрел, как из духовки вытаскивается сковорода. Как голубые язычки вспыхивают на плите. Безмятежные и не ведающие. Такие же язычки, которые зажигались перед завтраком, чтобы приготовить кашу или яичницу. Чтобы создать что-то съедобное. Я очень не хотел, чтобы и в этот раз им удалось повторить превращение.
Но вот уже на раскаленное дно полилось золотистое масло, заплясав брызгами над поверхностью.
— Сейчас, сейчас, — причитала бабушка.
Она зачерпнула широкой ладонью два или три «семечка» и, чуть подбрасывая их легкими движениями, с азартом посмотрела на меня.
— Тебе с солью или без?
Я не хотел отвечать. Я не знал ответа. Но она заорала:
— С солью или без, я тебя спрашиваю!
И я выдавил:
— Нет.
Нет — означало «Нет, пожалуйста. Я совсем не хочу. Ни с солью, ни без. Пожалуйста, бабушка, не пугай меня. Вернись. Стань прежней». Но она кивнула, пробормотав:
— Значит, без.
Потом я услышал шипение. Сначала испарилась вода, когда-то упавшая с неба дождем, а после, кухню наполнил запах. Я не знал до этого, как пахнут воробьи. Я никогда не прикасался к ним, ни к живым, ни к мертвым, лишь наблюдал за ними и слушал. Но теперь обоняние познакомилось с ними тоже.
В основном пахло маслом. Горелым и тяжелым, накрывающим собой, как куполом, другой аромат. Его я тоже чувствовал. Запах паленых волос, запах мусора, который мы сжигали иногда во дворе. А чуть позже, нотки жареной курицы. Мне казалось, он оседал в пещерах легких, как гарь на стенках старой сковородки.
— Бери, Андрюша, и иди сюда, — баба Вера манила меня рукой, указывая взглядом на еще не пустой мешок.
Осязание — четвертое из чувств.
— Нет! — сказал я чуть громче шипения масла.
— Что значит нет? — она подошла ко мне.
Схватила меня за запястье и потащила к влажным трупикам. Пальцы вдавливались в сосуды, в глубокие нервы, и руку пробрало током. Я скривился в лице от боли и страха.
— Зайчик передал тебе, а ты не хочешь?
Ладонь легла и коснулась. Я закричал:
— Нет, бабушка! Я не хочу!
Но мне пришлось. Шаг, еще один, и вот я тоже стою у плиты. Разжимаю кулак, откуда падает темный комочек. Он сдвигает собой уже сморщенные и почерневшие клубочки, с торчащими вверх лапками и запрокинутыми головами. Он тоже шипит. А потом крылья, прижатые к телу, вдруг расправляются и начинают биться.
— Бабушка! — кричу я.
А она смеется.
— Ничего, ничего, — поднимает со стола прозрачную крышку и накрывает ею масляную купель.
Вкус — его мне удалось избежать. Удрать и спрятаться, дожидаясь под кроватью, пока мама не вернется с работы. Я спросил ее ночью:
— Мама, — она сидела рядом на моей кровати, — Зачем зайчик передал мне это?
Тяжелый вздох.
— Это не зайчик, — ответила мама. — Это все бабушка.
Я долго не мог уснуть. Как только мои глаза закрывались, я видел в темноте другие. Черные бусинки, навсегда потухшие. И мысль о зайчике мне тоже не давала спать. Я не верил, я злился, я так хотел, чтобы он был. Чтобы он существовал. Ведь тогда можно просто от него спастись. Отгородиться и никогда больше не пускать в дом ни его, ни его подарки. Но зайчика не было, и все это, как сказала мне мама — только бабушка.
Сладких монеток мне больше не приносили, но иногда стены у бабы Веры в комнате покрывались жидким шоколадом. Очень вонючим и совсем не аппетитным. Туда я старался не заходить, и в целом избегал бывать дома, гуляя на улице после школы или задерживаясь у друзей. Но в конце концов мы устали переклеивать обои, и бабушка уехала туда, где, как сказала мне мама, ей будет лучше.
— И нам тоже, — добавила она.
Где-то в пространстве, в трех измерениях, бабушка существовала в какой-то точке. Подальше от нас. В памяти же, на временно́й шкале, она осталась далеко в прошлом. Я рос, я взрослел, отдаляясь и отдаляясь, пока не забыл о ней окончательно.
Но правда в том, что все мы связаны. Нитью, которую не порвать. Она здесь, в каждой клетке нашего тела. Она живет в родинке над верхней губой — такой же, что у мамы, такой же, что у бабушки. Она ждет своего часа глубоко в голове. Наконец, она просыпается.
— Иди в свою комнату, сынок, — говорю я спокойно себе через плечо.
Беру пакет и так же спокойно выхожу в подъезд. Спускаюсь по лестнице, еще раз открываю дверь. Меня встречают мои же следы. Я возвращаюсь ровно по ним. Назад к парковке, назад в прошлое.
— Мама, — шепчу я себе, выбрасывая мертвое животное в мусорный контейнер. — Как же так?
Снег падает, пытаясь скрыть мое присутствие. Я топчу его еще раз, а в голове вопрос:
— Доберется ли зайчик и до меня?