Все знают Ларанта. Когда родители умерли, его отправляли учиться в Кебонрос, а ещё через полгода он сбежал.
Улов из океана знаний ограничился парой гадких солёных капель. За полтора года его научили: читать по-бенджайски, щуриться на учёный манер, целый год носить одну и ту же чёрную накидку с крохотным капюшоном на случай дождя и панически бояться спать в помещении.
«К нам змеи заползали, — в трёхтысячный раз рассказывал он, — большие-большие, почти как моя рука толщиной. Чешуя бирюзовая, шипы, и глаза, глаза... свернуться на балках и смотрят-смотрят-смотрят... а у меня верхняя полка, там ведь полки, как в казармах... Да ты слушаешь или нет?»
Но паренёк он неплохой, а всё перечисленное — даже не недостатки, а скорее неоценённые достоинства, вроде загадочных слов, которыми так любят обмениваться подмастерья-сапожники. К том уже сапожников у нас много, а Ларант в неизменно драных сандалиях один-единственный.
Вот и сейчас он сидит, свесив ноги в неизменных сандалиях, и о чём-то спорит Теладасом. Тот уже начал вертеться, подыскивая повод, чтобы оборвать разговор или хотя бы сменить тему. К счастью, подошла Учжанмас.
— Хороший улов, Учжанмас!
— Хороший улов, Тел. О чём речь?
Теладас посмотрел с ненавистью.
— Мы про вчерашний ураган говорили, — сказал Ларант, — Тот, на заливе. Такое сильный ветер, что все корабли на берег повыбрасывало.
— Вполне может быть. Когда буря, корабли часто выбрасывает. Там, волна поднимается, большая такая...
— Пага-Ралам.
— Она. И все корабли — хлоп, и уже на берегу. Некоторые перевёрнутые.
Ларант кивнул. Он уже отучивался от, пожалуй, самой омерзительной из учёных привычек — по любому поводу разражаться целыми гирляндами цитат и ссылок на труды авторитетных историков. Каждый раз, когда на него находило, Учжанмас начинало казаться, что он хочет не блеснуть знаниями, а выплеснуть их, выдавить всю эту дрянь из памяти, как давят гной из вздувшегося нарыва. Теперь, похоже, память почистилась и, если не будет повторного заражения, ещё через пару месяцев ему удастся войти в нормальную колею.
— Интересно, наших потрепало? Они вчера должны были отчаливать.
— Какие проблемы? Съезди в Бенкулу, поспрашивай. Там же не весь город смыло...
— Нет, — Ларант качнул шевелюрой — она у него чёрная, прямая и до плеч, — Далеко.
Учжанмас расхохоталась.
— «Далеко». А из Кебонроса разве ближе было? Через Полуостров, пролив, Мелинтан, Лубук...
— И Кепаала-Кулуп. Просто тогда я не задумывался, как далеко я иду. И дороги не помнил. Знал только, что больше оставаться нельзя.
Ларант замолк. Удостоверился, что его слушают, и продолжил.
— Я уже неделю каждую ночь пытаюсь вспомнить, как через пролив перебирался — ничего. Рачик помню, Айргегас тоже. Помню, сижу на указателе, камешек вытряхиваю и... и всё. Вот так.
— А чего мы тут ждём? — подал голос Теладас, — Вроде в сад собирались.
— Сейчас, ещё Тейс... а вот и она! Хороший улов.
— Улов хорош, да сеть дырявая. Меня ждёте?
— Да. Пойдёшь с нами?
— Ну, пошли.
Пузатые белые башенки Симунчана спрятались в небольшой долине сразу за городом и всегда считались его частью. Пять лет назад несколько хижин из Северного Отростка — того самого полудеревенского района, где в жуткой куче тростника, служившей когда-то домом, обитал Ларант — едва не подползли к храму. Сам градоначальник Тератак выезжал на место, разъяснял ошалевшим поселенцам (это были мохнатые и косноязычные беженцы из Манчуна), что здесь святые места и не следует помогать силам зла в их осквернении. Хижины убрали, а границу города обозначили аккуратным полукругом гранитных столбиков. Старика-манчунца, убеждавшего, что он отшельник и задумал здесь уединиться, повесили, как опасного еретика
Небольшой садик со священными мандаринами и агавами должен был, по замыслу, кормить местных служителей, но им хватало пожертвований, а в сад они ходили только прогуляться. Урожай не собирали. Он так и гнил на выложенных песчаником дорожках, знаменуя возврат к Природе и Естественности, пока привратник Итен — ветхий морщинистые старик, больше похожий на огарок свечи — не сдружился с Ларантом и не разрешил ему «кормиться понемножку с божественных пастбищ» (это, пожалуй, их любимая цитата из Книги Лумалинг — позже я приведу и другие).
Симунчан, как ни странно, был любимым местом Ларанта. Он пропадал там целыми днями и постоянно таскал туда своих друзей. Должно быть, там, в Кебонросе, он и вправду ненавидел пантеон, Книгу Лумалинг, беджайскую грамоту и холтагскую грамматику, но вся ненависть растерялась, вытекла в дорожных неурядицах, и остались только фрагменты знаний, ранящие, словно осколки разбитого зеркала, а ещё счастье — не ему подметать этот мраморный пол, не ему таскать тяжеленные медные кадильницы, не ему показывать прокажённым путь к очередной исцеляющей статуе. А всем, кто неосторожно составлял ему компанию, он с радостью сообщал тысячи и тысячи подробностей о архитектуре и обрядах, а навершьях-ченгелах, барельефах-тайжао, поклонах трёх типов: мамлинг, ийча и ксилин, масле для светильников, порядке жертвоприношений, опорных колоннах, специальных типах метёлок...
— Если бы я всё это запомнил, я бы никуда не сбегал, — сказал однажды Селангас после очередной лекции. Он очень редко что-то говорил. Поэтому его слова помнили, — Ещё года три поучился и стал бы галаншаном какой-нибудь провинции.
— Там, Кебонросе, он так не отвечал, — возразила Тейс. Она, пожалуй, понимала Ларанта как ни кто, — Он был уверен, что ничего не помнит и не запомнит никогда. Он мне сам рассказывал.
— А почему здесь он так?
— Не боится ошибок.
Впрочем, под гранаты с мандаринами любая лекция покажется интересной, особенно когда снаружи полдень, город задыхается в пыли, а ты лежишь в теньке, прохладном, словно родниковая вода. «На своих собраниях они их мешками жрут, — сообщил как-то Ларант, услышав про очередной Созыв, — лишь бы только все не позасыпали. Канчисичжу отдельную чашу ставят, чтобы вовремя в колокольчик звонил».
Если по правилам, есть эти плоды нельзя — но на самом деле можно. Привратник Итен с Ларантом лучший друзья — должно быть, потому, что оба они давно и неудачно пытались получить жреческое образование. Почти каждый раз они остаются в сторожке, поговорить-поспорить, к немалому облегчению остальной троицы. Тогда, впрочем, открывается род Учжанмас.
— Чего-то не видно, — Ларант походил на встревоженного воронёнка, — Заболел, наверное.
— Давай так, — Учжанмас единственная в их компании понимала Ларанта — и могла им управлять, — Ты идёшь и просишь, как обычно разрешения. А мы идём и отбираем для тебя самые вкусные, на случай, если задержишься.
О Ларанте больше не вспоминали. Набрали ему абрикосов, сложили горку и сели на мраморную скамью. Без главного говорителя разговор потихоньку сполз на городские темы и общих знакомых и полился ленивой равнинной рекой, изредка сворачивая в города случайных воспоминаний. Теладас расправился со своими быстрее всех и стал таскать из кучки Ларанта. Когда и эти закончились, оглянулся на соседние ветви, что бы нарвать добавку, и заметил, что день потихонечку сползает к вечеру.
— А где Ларант? — спросил он, сплюнув последнюю косточку, — Ждём, ждём, а его всё нет.
— Опять со стариком заболтался, — сказала Учжанмас, — Как обычно. (в другую сторону) Так случилось с тем горшком?..
— Отнеси ему мои,— Теис ссыпала из передника почти нетронутую порцию,— мене чего-то не хочется.
Теладас, улыбаясь, исчез за зарослями. Вернулся он уже без абрикосов и улыбки.
— Пошли. С Ларантом...
В домике привратника царил стариковский порядок. Разве что стол был залит чернилами, а на кровати, скомкав одеяло ногами, ревел Ларант.
Теладас уже успел всё разузнать.
— Старик ночью пропал. Ему разрешили посидеть, оплакать.
— И что?
— Ну вот. До сих пор.
Успокоился Ларант не сразу. Только тесно, словно к матери, прижавшись к Учжанмас он смог не трястись и только после спелого персика смог говорить связно.
— простите... меня, — голос был тихий-тихий, — этою... он... много значил. Мы были... друзьями...
— Ничего, ничего, — Учжанмас гладила его, словно захворавшего братика.
— У тебя осталось ещё много друзей, — сказал Теладас, — Мы сумеем.
— Да, да, конечно... — Ларант проглотил ещё один персик и смог сесть, — Спасибо вам... всем. Не знаю, что нашло.
— А что это за бумажки?
В руке он всё ещё сжимал скрученную рукопись. И. о боги и духи. что это была за рукопись!..
Края истерзано-измочаленные, отдельные страницы, похоже, не раз сминали и отбрасывали, чтобы наутро наитии, разгладить и заботливо вложить на прежнее место. Почерк был скачущий, словно на бумаге устроили гонки чернильных червей. И то тут, то там попадались влажные медали слёз — часть была Ларанта, а часть, похоже, остались от старика.
— Про что здесь?
— Я не знаю,— повёл шеей Ларант, — Честно. Когда я оставался здесь, они отдали мне рукопись... сказали, старик просил не передать. Это его последняя воля... Я хотел сначала оплакать, а потом читать, но потом подумал: ведь здесь могут быть какие-то добрые дела, про которые я не знаю. Я взял бумаги, поднёс к глазам и тут они начали расплываться, пошли слёзы... и вот.
Он замолчал и посмотрел на всех всё ещё сверкающими чёрными глазами.
— Я до сих пор не могу от этого, — пожаловался он. — Боюсь, вернётся.
Учжанмас обняла его и прижала к груди. она была даже ниже, но всё равно они казались сейчас сыном и матерью.
— Ларант, я знаю, что ты должен сделать, чтобы больше не страдать.
Ответа никто не расслышал. Но он был.
— Ты должен прочитать эту рукопись.
Ларант оторвался и посмотрел на неё испуганными глазами.
— Я не... могу.
Учжанмас схватила его за запястья притянула их к себе и сильно сжала, глядя ему прямо в глаза.
— Если ты не прочитаешь — тайна съесть тебя Ларант. Она как черепной червь, заберется в тебя и прожрёт насквозь, оставив пустую оболочку, тонкую, как пузырь. Ты будешь трястись, нервничать, постоянно подозревать, что ты упустил что-то настолько важное, ценное, необходимое, что и сам не можешь понять. Ты изведёшь себя, если не прочтёшь эту рукопись.
Ларант слабо кивнул и сгрёб листки.
— Я... дома.
— Ты прочтёшь её здесь и сейчас. Не так — вслух, чтобы мы могли прийти тебе на помощь.
— Я очень плохо читаю...
— А мы с Тейс вовсе не умеем, — сказал Теладас, — А если что-нибудь е сможешь, поможет Учжанмас.
— Может, ты всё прочитаешь, — Ларант протянул весьма жалкую на вид стопку. Не верилось, что из-за этого драного манускрипта может произойти что-то серьёзное.
Учжанмас покачала головой.
— Итен отдал его тебе — ты и читай. Ведь ты уважаешь его память.
— Да... конечно.
Все разместились поудобней, — Ларант на стул возле окна, рядом, прямо на столе, умиротворённая и похорошевшая Учжанмас, а на истерзанной кровати — Тейс и Теладас вместе с абрикосами.
И Ларант начал.
— М-не-страш-но-пи-сать-обэтом...
Мне страшно писать об этом.
Нет, неправда. Точнее, полуправда, правда не вся, а только её маленький кусочек, крохотный огрызок хвостика, который принесла в зубах чужая кошка. Он говорит нам: мышь была. Но что за мышь, какой породы, крупная, маленькая — об этом хвостик молчит. Мне бы тоже хотелось молчать, но ведь страх от этого не исчезнет. Он разве что высохнет, скукожится, превратится в маленький комочек, сморщенный, словно высушенный инжир; будет гнить, долго, очень долго, по капле накапливая беспощадный яд, а потом ударит, жадно, метко, словно крис с волнистым лезвием — насмерть. Или напротив, разрастется, вытянет свою отравленную лозу вдоль моих рук и ног, присосётся к голове и превратит меня в жалкое дерево, в Дерево Трусости, с ветвями, которые гнутся и трепещут от самого слабого ветерка.
Всё дело в том, что мне не просто страшно писать об этом. Мой страх — непостоянен. Он дрожит, меняется, и ещё ни разу не удавалось мне схватить его и сжать, скрутить в жгут, растерзать — уничтожить.
Когда я просыпаюсь утром, страха нет. На столе лежит тёплый квадрат солнечного света и стопа чистой бумаги в нём — на верхнем уже вырисовывается грязное, исчёрканное начало. Я смотрю но него, перечитываю эти жуткие, прыгающие строчки и чувствую, как в сердце разливается сладкий мёд спокойствия. Да, ещё вчера я был взбудоражен, но сегодня и спокоен и смогу обстоятельно всё рассказать. Поем и сразу сяду рассказывать.
После еды мёд прокисает, в нём копошатся склизкие червячки неуверенности. Я замечаю, что говорю с кем попало и по любому поводу, утешая себя тем, что подыскиваю первого читателя для моей рукописи. Ведь очень сложно сказать всю правд. В ней так много лишнего, что не хватает ни букв, ни слов, из её огромного тела нужно извлечь только сердцевину, самую яркую, самую лучшую — но где она? Что важно, а что нет?
Ближе к полудню я всё-таки добираюсь до письменного стола. Сижу и смотрю на уже написанные строчки, стараюсь пересказать историю хотя бы самому себе. До конца добираюсь редко, да я и не знаю, где у неё конец — возможно, она продолжается до сих пор. Очень и очень часто я спотыкаюсь где-нибудь на середине и начинаю спорить, оправдываться, высмеивать — одним делать что угодно, лишь бы сжиться, свыкнуться, застрять и не идти дальше. Одна и та же мысль, догадка, ситуация вращается и вращается, словно мельничный жернов. Иногда я не выдерживаю и записываю пару строчек — таких вот, как эти, например. А ещё чаще взбалтываю тростниковым пером и смотрю, как подсыхают чернила.
Ещё я жду, как и положено привратнику — чтобы кто-нибудь пришёл и я вскочил из-за этого несчастного стола, утешая себя клятвой, что, вернувшись, я запишу всё, абсолютно всё, до самой последней буковки, буду писать два дня и две ночи и даже не пойду на вечернюю трапезу... Утешаюсь, и всё идёт по-прежнему.
Некоторые городские ребята очень хорошие — тот же Ларант (тут Ларант не смог сдержать улыбки). Я очень к нему привязан, должно быть, потому, что он моя полная противоположность. Парень сбежал из Кебонроса, так и не доучившись. Интересно, приходило ли ему на ум, некоторые сбегают в Кебенрос, как я?
Конечно, сбежавших из Кебонроса всегда будет больше. А значить, таких, как Ларант, будет больше, чем таких, как я. По-моему, это хорошо и справедливо.
Иногда я начинаю подумывать, что Ларант под мою диктовку записал бы её куда быстрее. Представляю, как я ложусь на кровать, смотрю в недавно покрашенный потолок (иногда я начинаю обвинять в своих неудачах окно — дескать, оно меня отвлекает) и... разумеется, ударяюсь в межзвёздные дебри и теоретическую теологию, а Ларант из-за стола отчаянно мне возражает. Я буду пытаться доказать ему, что мироздание подобно зелёной змее фан-тьёт, у которой нет самцов и здравого смысла, и чьи крохотные яички размером с жабьи икринки иногда собираются по весне на нашем пруду в узоры, подобные неведомым созвездиям — и всё равно умолчу о главном. Днём мой страх кажется слишком давним, чтобы его бояться, ночью — слишком большим, чтобы о нём говорить.
Позавчера я разобрался со всем этим — Ларант станет моим первым читателем...
— Ну, ведь так и вышло.
— Тише!
...и даст мне совет, что делать дальше. Молодой умы порой бывают на удивление чуткими. Однажды я видел в храме девочку (было ей лет одиннадцать) которая...
Какой кошмар! Сейчас перечитываю написанное неделю назад и, хоть лейте мне в уши расплавленный свинец, не могу, не могу вспомнить, что я хотел рассказать про эту девочку. Всё забыл, всё, всё позабывал. В дальнейшем постараюсь не делать ненужных отступлений.
Вечером, когда я делаю обход, червяки страха превращаются в огромный жирный кокон, он щекочет мне грудь изнутри и хочется сунуть два пальца в рот, чтобы выбросить его наружу. Пробовал, не поможет.
Я поливаю этот костёр душистой водой обещания, что за время прогулки я во всех подробностях обдумаю свою историю и сяду за стол уже с ясными мыслями, но это обман, от которого, как и от душистой воды, остаются только едкий дым и кашель. Во время прогулки я думаю только о страхе, отчаянно пытаюсь его побороть, но он вместо этого перекидывается: сначала я боюсь Гаура, потом истории, а ещё позже — рукописи, которую я никогда не закончу. Вернувшись, я зажигаю светильник, слушаю, как звенит за окнами ночь, перечитываю написанное, и мне сразу становится грустно. Что-то уже написано, но этого так мало и я не слова не сказал о главном, о том, что меня по-настоящему беспокоит.
Нет, я не прав, про то, что меня беспокоит, я уже написал — меня беспокоит, что я никогда не окончу своей истории. А о том, что меня пугает, мне ещё предстоит поведать.
И сейчас я хочу повторить то, что два месяца назад написал в первой строке на первой странице моей кошмарной рукописи:
Мне И ВПРАВДУ страшно писать об этом.
Сорок пять лет моей жизни, пока я не стал Итеном Привратником, у меня было другое имя, другое занятие и другая судьба. Моё прежнее имя — Мавес Сакансит, сын Тепшама, чьи титулы я перечислять не стану. Напомню лишь, что он погиб за два месяца дом моего рождения, под Фуми-Сла, вместе со своим сыном от первой жены и сорокапятитысячной армией. Все его титулы отошли ко мне, а владения к моей матери — Танх-Бин.
Кем она была, откуда родом и какого происхождения, я так и не узнал. Одна из знатных пленниц, захваченная в каком-то из поместий вокруг Фимипрей-Тай, она как-то смогла очаровать отца, стать его женой — и отбыть на родину «осматривать владения» за два дня до того, как сомкнулась кольцо окружения. Я помню, что извещение о гибели и распоряжение Первого Нотариуса о передаче собственности прибыло в Меркун одновременно с нами. Мы только въезжала в ворота, а нас уже поджидал посланник на вороном коне, усталый, но спокойный, как бывает покоен человек, всю жизнь игравший чужой собственностью. Там же, на песчаном дворике возле конюшни, он зачитал нам извещение и попросил заверить, что и было сделано. Упала стальная решётка, закончилась прошлая жизнь. Потом мать...
Что за чушь я несу? Как я могу всё это помнить: возвращение матери, вороного коня, влажно-чёрного, словно кожа сандалий Ларанта, безлико-подобострастное лицо посланника и его волосы, скрученные в пучок? — ведь я тогда ещё не родился! Должно быть, она просто мне всё это рассказывала, ведь она умела рассказывать: яркие, разноцветные клубы бесконечных историй, помню, плыли и завивались, переливаясь на изгибах самоцветами, по вечером, в медово-жёлтом сиянии жаровни. А могло быть и так, что она смогла мне всё это даже показать — вспомнив её, убеждаешься, что она была способна и не на такое.
Выглядела Танх-Бин (едва ли это настоящее имя) как обычная уроженка архипелага, говорила гладко, с полузаметным акцентом, носила лёгкие платья с просторной юбкой — и всё же что-то было не так. Её почерк — а я видел её записи — эти странные палочки с кучеряшками, в которых едва угадывался беджайский алфавит, её странные книги на связках пальмовых листьев, а то и на бамбуковых дощечках (одну такую привезли к нам на трёх телегах) — наконец, её пристрастие к старинным языкам, которым она обучила и меня (даже теперь я, если напрягусь, вспомню некоторые слова). И ещё мои вспоминания о тех местах, в которых мы с ней бывали.
Много позже, пока я окончательно не махнул рукой на её загадку, не раз приходила мысль, что она — из того самого рода Такквонгуров, который под разными именами знают, должно быть, даже в самых отдалённых местах. Правда, Такквонгуры северяне, бледные, стройные, с прямыми чёрными волосами — но кто мешал одному из них вступить в брак с одной из наших женщин? Возможно...
Нет, этого не может быть.
Возвращаюсь к рукописи на вторую неделю, сжав своё сердце в кулак и стараясь писать как можно кратче и быстрее. Возможно, именно мои подозрения насчёт Такквонгуров не дают мне завести детей и продлить свой род. Я боялся увидеть эту бледную кожу, эти прямые чёрные волосы и эти вопрошающие глаза, карие или голубые. Любовь — была, и до, и после этого, много женщин, и простых, и самых знатных: но детей никогда. А ещё — не раз и не два я ловил себя на том, что выискиваю в толпе людей, хоть чем-то напоминающих Такквонгуров. Были подозрения, что за четырнадцать с половиной пропавших лет я всё-таки успел сделал кому-нибудь ребёнка — ведь мальчик, как и девочка, способен быть мужчиной и в двенадцать-тринадцать лет. А, возможно, у меня был младший брат и сестра.
Но даже если я — последний в своём роду, то, чем занималась Танх-Бин, не исчезло вместе с её смертью. У неё наверняка были наставники, а у наставников — другие ученики и ученицы, возможно, даже более способные, чем она.
— Две страницы исчёрканы, — сказал Ларант, — ничего не разобрать. Что-то про какой-то остров, дом...
— Читай дальше, — Учжанмас махнула рукой, — если про остров — всё и так ясно.
— А мне не ясно!
— Это остров Мергун и город Сакансит. Весь остров уже полтораста лет принадлежит Саканситам, как и...
Отец Учжанмас был городским архивариусом.
— Стой, стой, подожди, кто такие Саканситы я и без тебя знаю. Лучше скажи — ты сама в это-то веришь. Что Мавес Сакансит последний три года сторожил наш Симунчана?
— Почему нет.
— Подожди-подожди. Ты веришь этому сбрендившему старику...
Учжанмас положила левую ладонь на грудь, словно судья, призывающий к тишине на собрании.
— Во избежание дальнейших прений и противоречий — Ларант, читай дальше.
...мне сказали позже. Сам я не в силах ничего вспомнить из того времени. Воспоминания сами приходят ко мне, иногда старые, а иногда новые, и чем больше новых, тем больше я запутываюсь. Например, сегодня вспомнились какие-то высокие стеклянные трубки с кипящей жидкостью и смуглая девочка лет четырнадцати, одетая на манер мальчика — в изумрудных парчовых шароварах и с открытой грудью. Стоит внизу и смотрит с восхищением.
Чашка с мутной жидкостью. Ещё один сон.
В тот год, когда я оказался в Веленге, мне должно было исполниться пятнадцать. Тогда же первое осмысленное воспоминание — деревянная скамья в экипаже, роскошная, резная, из душистого дерева. За окном мелькали деревья, и их пёстрые тени бежали по скамейке, словно волшебное покрывало.
— Веленга — это ещё один их дворец, — пояснила Учжанмас, — в горах Болпур.
Веленга отошла к родственникам со стороны отца, Танх-Бин там ненавидели. Я тоже её ненавидел. Что я испытывал к ней до этого — не помню. Меня поселили в большой комнате на втором этаже, попросили забыть всё, что было в Мергуне, и приставили учителей. Из теологии я помнил только про Книгу Луалинг, которую даже не читал, но невеждой я не был: уже тогда знал три языка... точнее, четыре. Где говорят на четвёртом, я так и не выяснил, но мой учитель, выслушав пару сбивчивых фраз, порекомендовал мне его забыть.
Я подчинился — все знания, которые были непонятны, уходили от меня, как масло в воронку.
Большая гранёная чаша, формой напоминающая распиленный надвое алмаз с выдолбленной с сердцевиной. Мутная вода (пальмовая водка? канху?), в ней копошатся головастики.
В Веленге мне нравилось. Я вставал ещё до восхода солнца и часами смотрел на матово-синий бархат неба, пока на востоке не выцветали звёзды, и ослепительно-рыжая полоса не разливалась над чёрными силуэтами гор, словно вырезанными из...
Та же смуглая девочка. В ушах рубиновые серьги, на обнажённой груди бусы из каких-то невиданных рубинов кораллового оттенка, обточенных для идеальных шариков. Держит меня за руку — я млею.
— Ротбум Трон-буа хлун?
— Шка-хао, — отвечаю я.
Я был в неё влюблён? Наверное.
Анхе сказала мне тогда, что для шестнадцатилетнего я выгляжу довольно опытным. Тогда я не удержался и отвесил ей оплеуху — откуда ей знать, моей первой и единственной, как ведут себя в постели шестнадцатилетние? А встретил бы сейчас (ей уже пятьдесят восемь бы стукнуло, надо же) врезал ещё раз. Так может. Кто-то уже был у меня до того, как я освободился? Был???
Перестать записывать сны. Всё равно без толку.
— Мальчик оправится, — часто говаривал Самронг (я приходился ему внучатым племянником. После смерти Танх-Бин ему отошло всё имущество, — Она с ним ничего такого не сделала. Будет здоровый крепкий паренёк, весь в отца. Правда?
Я соглашался.
Мы с матерью подъезжаем к воротам. Там заперто. Ворота выкрашены зелёной краской.
Похоже, я растормошил воспоминания. Теперь каждую ночь они подкидывают мне что-то новое.
Кажется, я понял, чем мне нравится Ларант и почему чем больше я пишу, тем больше уверен, что он поймёт и поверит...
— А ты понял и поверил?
Ответа не было.
Просто он очень похож на меня в таком же возрасте. Несчастный мальчик, пришибленным обломками непосильного знания. С самого начала дали понять, что есть в мире вещи, которые тебе не понять никогда. Жаль мне его.
В недавно отстроенный храм ходили у нас каждый день, а его мит-галаншан (имя забыл) нередко заходил к нам поужинать. Вопрос по большей части шёл о магии и борьбе с ней.
— Магия с религией не сходятся никак, — часто повторял он, — И те и те оперируют с Тайным. Религия — это ступени, которые позволяют нам взойти на самый верх. Магия — рогулька, чтобы таскать чужое мясо из костра. Для этого не надо быть ни добрым, ни смелым, ни хотя бы сознающим свои поступки. Магия — оружие бесчестных. Религия идёт из души, магия — из личной выгоды. Религия подчиняет, магия приучает к привилегиям.
— Одно слово, бред, — подытоживал Самронг, разливая в чашки очередную порцию канху.
— После того, что вы рассказали про жену вашего племянника, я в этом не так уверен.
Что у меня было с собой, я не помню. Какой-то мешочек. Однажды я принялся рыться в нём и нашёл деревянную миску с ромбом на дне. Мит-галаншан, когда увидел, чуть меня не убил. Долго вымачивал в чесноке, потом хотел сжечь, но Самронг запретил.
— Может пригодится,— только и сказал он. Миску он положил в большую шкатулку, окованную железом, и запер на два замка.
Спустя месяц случилось...
Странное дело! Я хотел написать только об одном дне, потому что думал, что именно он и перевернул всю мою жизнь и только теперь, так медленно подбираясь к нему, понимаю, как много всего было в то лето и как это наивно — удивляться.
Случилось так, что той ночью я не мог уснуть. Лежал в кровать и пытался понять, что мне мешает, только ничего не выходило. А потом (наверное, за полночь) понял: в небе звенело.
Звенело, как звенит летом в траве, только суше и отточенней, словно кто-то мучил крохотную трещотку. И было ясно, что это в небе. Я выбрался к окну и там увидел зарево.
Это было как при пожаре, только зелёное. Над ближним холмом, дрожало и прыгало, мигало и расплывалась, озаряя вжавшийся в долину городок. Я не знал, что это такое, но понимал, что никто, кроме меня, этого сияния не видит. Ещё помню сны, которые душили меня всю ночь: какая-то кровать, красное покрывало и белые подушки, светильник на бронзовых цепочках и ветер реки, а потом огромная деревня, которая горит с трёх сторон и люди с дубинами, которые не дают людям сбежать и загоняют обратно в огонь. Потом уже ночь, чёрная трава и сплошная стена из огня, а за неё крики.
А наутро к нам пришёл Джамибут. Я был единственным, кто его узнал, но даже привратник сообразил, что что-то нечисто и спрашивал у дяди, не вызвать ли стражу. Тот не стал — да, людям богатым и значительным принято путешествовать в коляске, но что мешает достойному человеку передвигаться пешком? Некоторые не берут в рот мяса, некоторые видеть не могут женщин, — каждый имеет право на безумие по своему вкусу.
Кажется, я прятался под лестницей. Помню, Джамибут поднимается мимо меня, я вижу его расшитые зелёными узорами сапоги из диковинной белой кожи и отчаянно стараюсь не вспомнить, откуда я его знаю. После, когда он прошёл, я откатываюсь на спину и долго-долго дышу. Сначала в глаза лезет он, потом мать, а потом девочка с бусами. Девочку оставляю.
Дядя и Джамибут спускались рядом, и было видно, что дядя рад бы одним ударом сбросить его с лестницы, но понимает: от Джамибута так просто не отделаться.
— Помните об одном: не важно, что вы думаете о Танх-Бин и как вы к ней относитесь. Она и вы для нас одно, даже если вы отрекались от родства. Точно так же, как и я, и все мои родичи для вас — чужаки. Никто и никогда...
Тут я зажал уши.
А потом убили мою двоюродную сестру.
Она приехала, кажется, ещё до Джамибута, но мы так и не познакомились, помню, я очень удивился, что у неё вьются волосы и немного другие глаза. Я с трудом представлял, что бывают женщины, не похожие на мать или ту девочку.
Насколько я знаю, её не похищали. Отправилась с подругой в город, а вечером Самронг распорядился начать поиски. Похоже, он знал, что произойдет, и ничего не мог поделать.
Нашли её назавтра, ровно в полдень. Помню, я как-то ухитрился увязаться вместе со всеми и до сих пор помню, как это выглядело. Огромное, раскидистое дерево, и довольно тонкая верёвка, сестрёнка привалилась к стволу, и кажется, что она просто отдыхает. Если подойти ближе, можно увидеть, что ноги совсем чуть-чуть не достают до земли, а руки прибиты к стволу гвоздями, так, словно на руки натянули короткие бурые перчатки.
Вечером, когда я уже ложился, дядя потребовал меня к себе. Принял в большой, очень холодной комнате, служившей кабинетом. Горели белые свечи.
— Ты помнишь что-нибудь из того, чему учился Тогда?
— Я всё забыл, как и было велено.
— Мы ничего не забываем. Теперь второй вопрос: ты знаешь, что нам грозит?
— То, что случилось с Техрой?
— Да, или что-то похуже.
— А как же наш мит-галаншан?
Дядя не ответил. Похоже, он был в том состоянии, когда слышишь только самого себя, словно младенец в утробе матери.
Маленький Всадник живёт на горе, которую так и называют — Гора Маленького Всадника. Правда, на всех официальных картах её зовут Пиком Белоснежного Закона, но никто из местных не держит у себя официальных карт. Закон един и вечен, рассеянный по всей земле, порой даже кажется, что он исчез — а Маленький Всадник живёт только на своей горе, но здесь, в переделах своей горы, он всесилен.
Его Гора — место священное. Когда-то там был храм или даже несколько храмов, а может ещё грандиозней — один храм, такой громадный, что когда его засыпало, получилась Гора. Все местные её знают, не раз туда ходили и всё равно там почти всегда пустынно, только змеи шныряют в траве. На вершине громадное святилище с мраморными перилами и короткой парадной лестницей, склоны затянуты почти нетронутым лесом и повсюду в этом лесу разбросаны крохотные надтреснутые алтари, загадочные карнизы и коротенькие, трёх-четырёхступенчатые лесенки из ниоткуда в никуда. По ним не поднимаются, а блуждают, потому что никакого плана и порядка во всём этом нет; но всё равно травинки не решаются прогрызть себе норки в щербатых камнях и деревья не рискуют ломать их корнями. Маленький Всадник любит прогулки и не любит церемоний.
На паломничество к Горе собирались с вечера, опустив все шторы и деликатно отослав вернувшегося мит-галаншана с какой-то смиреннейшей просьбой. Короба, охапки цветов... Позже, когда обычно ложились, дядя попросил меня к себе.
Почему-то встретились не в его обычном кабинете, а в другом, вообще в Изумрудной Башне. Башню красило только название; это была никому не нужная дозорная вышка, вокруг которой позже настроили Веленгу. Помню, из мебели в комнате было лишь окно с дорогим тяжеловесным переплётом из чёрного дерево и множество пыли всем по углам. Снаружи оно, должно быть, и выглядело нормально, но изнутри было ясно — здесь не живут уже лет двести.
Дядя стоял у окна. Прекрасный вид на лесистые горы медленно превращался в матово-голубой турмалин, пропускавший только слабое, призрачное сияние.
— Завтра мы отправляемся к Маленькому Всаднику. Ты попросишь его отвести от нас то, что навлекла на нас твоя мать.
Кажется, впервые за свою жизнь я почувствовал, что у меня под ногами разверзлась бездна. И в едком тумане моей матери, и в чистом горном воздухе Веленги были свои радости, печали, проблемы — но я сознавал своё место в мире, был собой и знал, что делаю, что следует. Ещё мгновение назад так и было — а теперь тень у меня под ногами превратилась в бездонную пропасть, и я понял, что НИЧЕГО не понимаю.
— Разве... мы будем говорить с ним не вместе?
Самронг развернулся — и таким я его запомнил на всю жизнь. Уже не дядя, не знатный военачальник и землевладелец, не человек — холодная, беспощадная деревянная статуя из Зала Предков.
— Маленький Всадник не любит официальных торжеств, — сказал он.
Следующий раз он заговорил со мной уже в полдень, у подножья мраморной лестницы. Гора Маленького Всадника нависала над нами громадной прохладной тенью.
Вернее, заговорил он не со мной, а обо мне. Заговорил с тётей. Должно быть, для этого он её рядом с собой и держал — вот так обращаться, чтобы поднапрячь нужные уши.
— Знаешь, Сом, мальчик, похоже, порядочно устал от нашего общества. Говорят, одиночество способствует общению с Невыразимым.
— Да, ты прав.
Мне разрешили отстать. Потом я подумал, что неплохо бы пробежаться по боковой лесенки вон да той треснувшей вазы... а потом увидел не менее интересную площадку, почти нетронутую грызунами-травинками...
Словом, очень скоро я оказался в одиночестве. Наши остались по ту сторону, я их даже не слышал. Я их не видел, я их не слышал и, что важнее, я о них не думал — слишком много вокруг было интересного. Плиты, чаши, столбики, керамические шары, бесчисленные лестницы — некоторые прятались в траве, крохотные, в две-три присыпанные землёй ступеньки — а ещё древние, мудрые деревья. кусты с громадными мясистыми листьями, усыпанная цветами трава — я никогда не думал. что в траве бывает столько цветов... Свистели птицы, шуршали змеи, бегали по камням неведомые зверьки. Я не знал ни одного слова, ни одного названия (похоже, мать не очень старалась знакомить меня с природой) — и. может, поэтому так радостно смотрел на всё вокруг.
Сейчас, став старше, я тщетно пытаюсь восстановить те чувства, хоть иногда и плачу от запаха простой травы. Природа не терпит слов, канонов и человеческого разума, у неё нет знаний, и она требует того же от нас. Никогда ни до, ни после я не был счастлив так полно, как в тот день — счастлив просто, счастлив сам по себе, счастлив, как животное или трава. Я был счастлив, и не было никого, кому я был бы этим обязан. Даже себе — ведь и «я» исчезло.
Болит спина. Когда у старика болит спина, он не верит, что когда-то был счастлив. Простите это и мне.
Как я уже говорил, я настолько ушёл в чудесный мир горы, где бессмысленный культ и безумная природа сплелись в одно всеобъемлющее целое, что не видел и не слышал ничего вокруг. Помню, я сидел на камне, раскрашенном ажурной листвой дерева, имени которого я не знал и не стремился узнать, щурился на симпатичную зелёную змейку, которая ползла по своим делам вдоль распоротых корнями ступеней, когда услышал звонкий перестук. Сперва мне показалось, что это какая-то птичка-щелкушка — но стук становился всё ближе и я не на шутку перепугался. Вдруг это клещ, из тех, что любят забираться в ухо и лакомиться твоим духом, медленно сталкивая тебя в безумие?
Когда я увидел его, в ушах горело, а ногти стали жёлтыми от серы. Просто появился из-за небольшого уступа и замер подо мной — я сказал бы «на уровень ниже», но Гора не имеет уровней. Особенно это заметно, если смотреть с какой-нибудь точки — просто зелёное полотно леса с лентами лестниц и пятнами колонн уходило вниз, превращаясь в тенистую ложбину, где видны щербатые крыши деревеньки, похожие на ржаво-коричневую поросль каких-то грибов.
Откуда-то всплыли правила вежливости, и я отвесил поклон. Человек улыбнулся и ответил мне тем же. Был он в простой зелёной накидке из отличной зелёного ткани, а на лысой голове поблёскивала серебряной бахромой симпатичная чёрная шапочка.
— Ты здесь что-то ищешь? — голос был приятный и ласковый. Тогда я не знал, с чем его можно сравнить, теперь знаю. Это голос нашего добряка Нуон Ну во время праздничной службы.
— Спасения, — просто ответил я. И вы бы просто ответили. На этой горе становишься дикарём и разучиваешься говорить что-то кроме правды.
— Спасения? — он, казалось, меня понял, его доброе круглое лицо смягчилось, — А ты умный парень, хоть и запуганный. Знаешь ли ты, что есть вещи, которые можно найти только в одиночку?
— Почему? — у меня не было ни одной задней мысли. Мне загадали загадку, чтобы подогреть интерес, я должен спросить, потому что мне и вправду интересно.
— Например, алмаз, — как ни в чём ни бывало продолжал он, — Он только один, на всех не разделить. А ещё бывает, что лошадь, — он потрепал по холке свою, — просто не выдержит вместе с поклажей ещё и второго всадника. Верно я говорю?
Человек снял шапочку и посмотрел мне в глаза. Как дядя вчера вечером, только там были чёрные пятна, похожие на глазницы слепца, а здесь живые, блестящие, любопытные — ВЕЧНЫЕ.
— Ты знаешь, что это? — он держал шапочку так, чтобы я видел чёрный верх и серебро окаёмки.
— Затмение, — ответил я. Почему? Потому что это и вправду было затмение.
Он рассмеялся, потом внезапно закрутил её вокруг пальца. На каждом круге солнце вспыхивала на серебряном обруче, словно подмигивая мне из голубой бездны неба.
— Я могу тебе верить, — сказал он, — хотя даже не знаю твоего имени. Ты честный паренёк и ни от кого ничего не требуешь — качество, весьма редкое в наше время. Только с такими мне есть, чем поде... ой-ой-ой-ой!
Шапочка сорвалась с пальца, взвилась в небо, прочертила в полуденной бирюзе роскошную дугу и крохотной чёрной птичкой зашелестела где-то в ложбине.
— Ты видел? — удручённо воззрился он на меня, — Улетела, упала моя любимая шапочка. И ведь теперь не найдёшь. Так, что ли?
В записанном виде это напоминает обиженного ребёнка. Там — было искренне, с чем-то бездонным между словами.
— Почему нет? Найдётся...
— Конечно найдётся,— согласился он, — Ведь ничто не пропадает. Всё хорошее рано или поздно находится, как бы мы не привыкли к тому, что его нет совсем...
Он перегнулся через луку и посмотрел вниз. Потом наверх — солнце уже зашло за гору.
— Знаешь, я бы поискал сам, но у меня дела. Найдёшь и принесёшь, мне, хорошо? Там, внизу, заброшенный домик смотрителя — вот туда занесёшь, я буду ждать. И постарайся успеть до вечера, пока местная живность на охоту не вышла.
Я кивнул. Если бы он просил меня прямо здесь сделать стойку на руках, а потом через голову, я тоже бы согласился. Потому что не могло здесь быть ни доводов не возражений; было только что-то, что связало наши нити в один узел или, вернее, в одну тугую косу.
Он ускакал, и я начал спускаться. По дороге проведал хижину — это оказалась угрюмая халупа почти без крыши с толстенными стенами, непонятно зачем сложенными из местного камня. А когда миновал хижину, впервые задумался, с кем это я только что говорил, и сразу понял — с Маленьким Всадником.
Писалось всю ночь напролёт — и это только предыдущий кусочек. Сколько же ночей потребуется, чтобы записать всё? И сколько ещё ночей мне осталось?..
Условимся — я не буду писать здесь о своём здоровье, снах, делах, и теперешнем самочувствии. Только то, как я помню и понимаю события тех лет. Зачем?
Чтобы вспомнить. И понять.
Конечно, то, где я нахожусь, — это не аскеза и я не отшельник. Весёлое, людное место, куда просто хорошо уйти на покой, сбросив наследничкам все свои тревоги и обязанности. Хотя уйти в пещеру мне, с моими мягкими пальцами и любовью к душистым подушкам... Я буду день напролёт рубить дрова, таскать воду, трястись перед жалким очагом, неправильно коптить рыбу, гонять змей. Весь мой день будет рассыпаться на тысячу мелких дел, колких и неприятных, как алмазная пыль, я буду вечно и бессмысленно занят, в голове будут тесниться липкие мечты об отдыхе — ах, как туда тянет. Ведь именно там под наиблаговиднейшим предлогом я смогу исполнить самое потайное желание — больше не писать эту рукопись.
Я не боялся заблудиться. Заросли были густые, но не совсем уж и бурелом — здесь бывали смотрители, сюда наведывались охотники... и не раз приезжал Маленький Всадник — достаточный, чтобы местная живность уяснила себе его волю. Кроме того, что-то подсказывало мне: за то время, пока я жил с матерью, я подвергался ничуть не меньшей опасности.
Поиск был долгий и бестолковый. Долина оказалась куда больше, а ориентиры куда-то пропали. Первое воспоминание — споткнулся и качусь вниз по откосу, ветки хлещут по лицу и корни так и норовят поддеть под рёбра. Спас белый валун, похожий на громадную коленную чашечку.
Внизу, под горкой, булькала крошечная нитка ручейка. Он пересох так, что не смог бы нести не то, что шапочку — дохлая лягушка стала бы для него настоящим подводным рифом.
Я посмотрел на воду, потом вскарабкался на валун и сел, скрестив ноги. Зачем? Уже не помню. Помню, что я там делал на самом деле — смотрел в воду.
Вода текла и текла, вымывая из моей головы застоявшиеся мысли, а откуда-то из глубины выползали мысли другие. Здесь стоял вечный сырой полумрак, но уже и ближе к вершинам тени начинали удлинятся а небо всё больше становилось красноватым. Интересно, вернулись ли наши с горы, и сильно ли беспокоятся? И не положено ли мне сейчас вернутся, тем более, что скоро уже ночь. В горах не как в речных долинах — ночь наваливается сразу, покрывая землю сизо-чёрным покрывалом.
Я уже встал, соскочил с камня, примеривался, как будет удобней карабкаться — и тут огромная, сокрушающее Понимание врезалось в мою дурную голову. Тогда я не знал, с чем его сравнить, теперь знаю. Точно такое было два года назад, когда я понял, что только сюда я могу уйти от воспоминаний, опутавших меня липким удушливым коконом. И тогда же я понял, кто мне это сказал. Нет, не бог и не демон — я сам.
А тогда я понял, что идти домой бессмысленно. Потому что, хоть башни ещё стоят, ворота держатся на прекрасно смазанных петлях, а на кухне жарят ужин, идти мне — некуда.
И я двинул вдоль ручья. Потом ещё куда-то. Мне не хочется вспоминать свои блуждания.
Закончились они по пояс в трясине. Я уже собирался выбраться на сухое место, но тут посмотрел вперёд и увидел полянку...
Неправда! Не полянку я увидел. Просто впереди расступались деревья, и я заметил, что на одном из них висит небольшая чёрная шапочка.
Как я её нашел? Стариковская мнительность требует вписать «не помню», но я, выполняя долг перед тем, кем я был тогда, отвечу: «не знаю». Потому что тогда я тоже не знал.
Каким-то чудом я перебрался через топь и оказался на сравнительно сухой полянке. Попытался взобраться на дерево, но ничего не вышло — похоже, мать не уделяла особого внимания воспитанию моей ловкости. Впрочем, вокруг валялось достаточно веток, чтобы начать обстрел.
Не помню, после которой я отчаялся. Должно быть, когда очередная звякнула по стволу, звонкое эхо запрыгало по сырым зарослям, я оглянулся и понял, что я здесь один — а ночь скоро! Потом ещё раз посмотрел на шапочку — та как ни в чём ни бывало покачивалась на прежнем месте и, казалось, насадилась ещё больше. Если сук проткнёт прокладку...
Отчаяться я не успел — уголком глаза заметил свечение. Должно быть, сперва я стоял под неправильным углом, раз не заметил его раньше.
Волшебники из книг и легенд, как правило, знают, что значит каждый огонёк. Никогда не быть мне волшебником. Насколько помню, я не на миг не задумывался, что там светит и как оно может помочь. Зашуршали под ногами кусты. рука раздвинула ветки и подняла вполне обыкновенный прут. Обычный высохший прут, неотличимый даже по цвету — или его свет был таким, какого не видишь глазами.
Что с ним делать, я тоже не знал — или знание было так глубоко, что я его не почувствовал, развернулся, подошел к дереву, поддел гибким концом шапочку, и она рухнула. Шлёпнула, как коровий блин, и на мгновение показалась, что под ногами качнулась земля.
Я поднял её и понёс в домик. Пока шёл, отовсюду поднимался ветер, а где-то в небе ползла тьма — я почувствовал её только тогда и сразу же что-то у меня внутри её узнало, словно мы с этой тьмой старые знакомые. Когда уже отлично прорисованная луна стала отливать зеленоватым, я не удивился и только ускорил шаг. Солнечный шарик ещё не ушёл в Вечный Океан, держался, и я держался тоже.
Ты спросишь меня, Ларант, как я мог найти домик — ведь, как ты догадался, я понятия не имел, куда забрёл. Не объясню: сам не знаю. Было только ощущение, которое я не знаю, с чем сравнивать. Но попробую объяснить, тем паче, что нужно дать этому глупому мальчику время добраться до домика.
За твою короткую жизнь тебе всё же приходилось хоть раз ПО-НАСТОЯЩЕМУ куда-нибудь спешить. К родителям, когда ты был занят чем-то в тысячу раз более важным, к другу, с которым что-то случилось — а может уже и на свидание. В любом случае, ты наверняка знаешь, что с тобой происходит, когда начинается СПЕШКА. Разум трепыхается, словно паралитик, руки хватают только воздух и если тебе нужно захватить с собой, какую-то вещь, ты не найдёшь её, сколько бы не искал — а потом вдобавок опоздаешь.
Так вот, у меня всё было совершенно наоборот.
Я шагал не глядя, перебирался не думая, карабкался не проверяя и знал не пугаясь. Я не знал, где нахожусь, я не знал, где домик, я понимал, что мне немного осталось — и всё-таки я успел.
В последних лучах солнце она казалась красной, словно щека, которую только что отхлестали. Дверь чернела могилой. Только внутри я заметил, что единственное оконце заросло.
Глинобитный пол давно разломала трава, из обстановки уцелел только чумазый очаг и ещё крюк в стене. Никого в домике не было.
Я не особенно удивился решил ждать — ведь Маленького Всадника могли задержать на Горе. Шапочку повесил на крючок, а сам присел на корточки.
Ударил гром... нет, грома не было. Просто что-то вздрогнуло, что-что встряхнулось... как много раз... когда-то... Я закрыл глаза и тут меня по голове что-то шлёпнуло. Веки взметнулись — тьма. Закричал, поднёс руку, наткнулся на ткань.
Просто шапочка слетела.
А когда я содрал шапочку, в домике было и вправду темно. Дверь исчезла, там был голый камень. А из окна по-прежнему пробивался свет — зеленоватый.
Я так и не выяснил, сколько дней провёл в Сторожке. Конечно, можно было полистать хроники, опросить местных, кто ещё жив, сделать некоторые вычисления — но ЗАЧЕМ? Всю жизнь, даже когда был посмелее, я не решался накладывать на то, что было там, жёсткий переплёт нашего взгляда и нашего мира. Для таких, как Маленький Всадник, есть лишь СЕЙЧАС, ВСЕГДА и НИКОГДА, они не боятся людей, даже когда мы рубим их деревья и убиваем их самих. Человеку этого не понять — да я и сам этого не понимаю.
Есть мне не хотелось — скорее всего, просто от волнения. Очень хотелось спать, но засыпал я тошнотворными урывками, и там, в снах, было то же самое — тесная каменная комната со скачущим зелёным светом.
Я не знал, что происходит снаружи. Не знал, но понимал. Сны мои не выходили за пределы комнатки, но люди и вещи снаружи попадались постоянно. Один раз в середине комнаты появилась отрубленная голова дяди, которая принялась меня увещевать. Я закричал, уполз в угол, но глаза оторвать не мог — она висела, громадная, зеленоватая, брызжа слюной и долго, тщательно, старательно отчитывала меня безо всякого повода, просто за то, что я не такой, каким мог бы, наверное, быть. Когда прямо из пола брызнули чёрные слизняки и начали пожирать голову, я так обрадовался, что тут же проснулся.
Очнувшись в тишине (звуков снаружи не было, даже лес не шуршал) я решил поблагодарить богов за то, что они свели меня с моей роднёй. Строго говоря, права у меня не было, но я знал, что их бесплотные Сущности уже бредут по «древнейшей из небесных дорог».
Я расчистил себе место, встал на колени и заговорил.
Пожалуй, ещё ни разу, ни до меня, ни после, Поминовение не делали в таком месте. Разве что где-нибудь в древних легендах. Помню, что уже на первых словах повеяло ветром, а зелень вспыхивала и гасла в такт, — хотя теперь это кажется довольно жалким. Комната где-то по ту сторону мироздания, вокруг зелёный хаос не понятых сил, творится что-то невероятное, и — звонкий мальчишечий голос читает навечно вызубренные формулы, постоянно вставляя слова неведомых языков.
Когда дошёл до Дел, показалось, будто разум обернули плёнкой. Людей, про которых следовало сказать, хватало — Самронг, тётя, кое-кто из слуг — но я не знал, ЧТО нужно сказать. Я у них жил, иногда разговаривал, они что-то хотели от меня, но что, узнать я не успел и никогда не успею. С тем же успехом я мог остановиться в гостинице.
Хотел рассказать про сестру — но её уже Поминали. Про мать — тоже ничего не вспоминалось.
Не знаю, сколько так простоял. Просто стоял и молчал, губы тряслись, а свет мигал в прежнем ритме, словно издеваясь.
В сон я рухнул, как в яму. И снова замельтешил калейдоскоп кошмаров, тягучих, будто мармелад.
Один раз я поднял голову и увидел, что возле окна стоит Маленький Всадник. Он был без лошади.
— Я за шапочкой, — улыбнулся он, — Нет, не беспокойся — ты здесь в безопасности.
Я не сдержался. Подбежал и встал, глядя прямо в его... БЕСКОНЕЧНЫЕ глаза. Именно так. Возможно, я боялся, что он сбежит? Весьма интересно: ведь я даже не знал, как он сюда попал.
— Я в безопасности, — говорил медленно и, как казалось, весьма грозно, — А ОНИ?
— Кого ты имеешь в виду? Животные?!
— Люди!! Мои родственники!!! Их слуги! Крестьяне, наконец.
— Ах, люди... — похоже, он не особенно отличал их от животных, — Крестьяне, насколько я могу судить, почти не пострадают. Они не причём и едва ли понимают, что происходит...
— Что происходит!? Что!?!?
Он знал, что вопрос я задаю другой. И ответил на тот, правильный.
— Они мне не нужны. Я не хочу и не могу их спасать. Тебя — могу.
— Они — моя родня...
— Не больше, чем мать. А внутри всё одинаковое. Но ты не из них, Блуждающий Огонёк.
— Неправда!!
Он одел шапочку и взял меня за запястья. Что-то укололо, словно в вены крови потёк талый лёд. И он ответил — не словами.
Я забыл, то, что он показывал. Запомнил только слово: Тха Као. До сих пор его помню.
Ларант, заклинаю тебя, всем святым, что у тебя есть. Не важно, что это и где, важно лишь, чтобы ты не обронил это, уходя из зыбкого тумана юности. Если это расположено в храме, я заклинаю тебя этим. Если это память обо мне, я заклинаю тебя памятью обо мне. Если это сердце какой-нибудь девушки — я не против, лишь бы ларец для клятвы оказался достаточно прочным.
Заклинаю тебя, Ларант — чтобы ты не сделала с тобой твоя жизнь и что бы ты сам не сделал со своей жизнью, на какую дорогу тебя бы не забросило, и какая бы дорога, ликуя, не бросилась под ноги, кто бы не был рядом с тобой или вдали от тебя, кто бы не владел твоим сердцем, разумом и желудком — никогда, НИКОГДА даже не мечтай о Тха Као.
И не старайся узнать, что этот такое, где это расположено или когда это происходит.
— Так,— Ларант оторвался от бумаги и оглядел всю компанию. Потом глянул на небо — день, словно сообразуясь с ходом повествования, постепенно катилось к закату,— Тут я хочу вас попросить. Я НЕ ЗНАЮ, что такое это Тха Као и не имею не малейшего желания узнавать. Идёт?
— А от нас что требуется? — Тейс оправилась первой.
— Не дразнить меня этим. Никаких приветствий, невинных шуточек и изощрённых намёков. Хорошо?
— Конечно.
В наступившей тишине Ларант ещё раз посмотрел на слушателей и понял, что не о каких дразнилках не может быть и речи.
Вечер был тёплый, мягкий, сад дышал ароматом сладких листьев, но трое сидели закоченевшими. Тени одевали их, словно серый лёд.
Им было слишком страшно, чтобы издеваться.
И Ларант продолжил.
Однажды ко мне пришёл здоровый сон — хороший, терпкий, освежающий, словно проточная вода. Я спал и спал, насыщаясь, а когда проснулся, на моём лице лежал свет.
В домике опять была дверь. Снаружи был солнечный полдень, лес чирикал на тысячу голосов.
Я вышел и уселся на камень, немножко выпиравший из стены. Хотелось пить и есть, все жилы обмякли, словно струны, когда раскрутишь колки. Но душе было всё равно. Хотелось смотреть на небо, на вершины далёких гор, на листья, расцвеченные пятнышками солнечного света. Хотелось увидеть летящего ибиса с червяком в клюве, похожем на длинный красный шнурок — он летит кормить птенцов, ведь только люди бросают своих детёнышей или питаются их несчастьями. Хотелось убедиться, что земля одна, небо одно, мирозданье одно и боги хранят его, ибо иначе и быть не может.
Только к полудню я пустился в путь. Моё сердце билось ровно, каждым ударом подтверждая, что на мне нет чужого взгляда — ни матери, ни дяди, ни Маленького Всадника. В первый раз за всю жизнь (сейчас я думаю, что и в единственный) я просто шёл по траве и был самим собой.
Я не стал сворачивать к деревне. Всё равно все уже в поле, да и едва ли кто-нибудь понял, что произошло.
Веленга встретила меня запертыми воротами. В абсолютной тишине я обошёл частокол, подошёл к калитке и дёрнул за ручку. Там тоже было заперто. Сквозь окошечко была хорошо видна приоткрытая дверца сарая и несколько деревьев. Листья были в целости, плоды превратились в комья чёрного пепла.
«Без единого слова и без единой мысли» я отошёл на дорогу и зашагал к деревне. Староста Натонг, открывая дверь, не сказал не единого слова — просто пропустил и оказывал почести, какие подобают благородному гостю. Я ел, пил, а в остальное время просиживал в своей комнате или во дворе, под навесом. Я просто не знал, куда идти и что делать.
Из столицы приехал Такьев, наш управляющий. Он долго не мог открыть ворота и приказал бы их ломать, если бы я не показал ему подземный ход. Ума не приложу, почему я им не воспользовался раньше.
Строения и сад почти не пострадали — только некоторые плоды спеклись, как будто лежали в костре, причём прожгло их до самой сердцевины. От малейшего прикосновения они даже не падали — осыпались с нетронутых черенков. Ещё были капли зеленоватого стекла на камнях очага и пороге. Много позже обратили внимание, что исчезли развешенные под кровлей медные кружочки — так поздно, что мы и голову ломать не стали.
Тел, костей, пепла, украшений мы не нашли. Следов тоже. Почва в саду была нетронута. Сорок с лишним человек растворились в воздухе, словно сахар в молоке.
Я остался единственным прямым наследником Саканситов и прямо там, в огромном гулком обеденном зале, вступил во владение всем — список был огромен. Веленга, остров Менргун, три дома в столице... Когда произносил клятву, мне померещилось, что в заляпанном зеленью очаге прыгают искры.
Первое, что я сделал — отправился в столицу и засвидетельствовал верность королю. Там и поселился. Помню, громадную авантюру, когда я пытался рассчитаться с прошлым: разом продать и Веленгу и Менргун вместе со всеми воспоминаниями. Покупателя не нашлось, и я поселил туда побочных родственников.
Вот и всё, что я хочу тебе поведать. Не знаю, зачем ты читал эту историю.
Но когда она закончилась, мне стало легче.
— Вот и всё, — Ларант сложил листы на коленях, — Дальше подпись и завещание.
Последние две странички читались под зелёным фонарём возле ворот запертого на ночь сада. Свет зелёной лужей застыл под ногами, к рукам и лицам липла трупная бледность, а плоды в саду казались обугленными.
— Может, пойдём уже? — предложил Теладас.
Никто не возражал.
Ларант немного соврал — на последней, тоскливо исчёрканной странице было отнюдь не завещание. Мавес Сакансит по всем правилам написал своё завещание три года назад, перед последней, отчаянной попыткой забинтовать то, что уже нельзя было вылечить.
Вернувшись в сарайчик, Ларант собирался её пробежать, но после первых двух строк отшвырнул всю кипу в угол и лёг спать. На сегодня уже начитался, спасибочки.
Приснилась ему зелёная комната. Только теперь там не спасались, а ждали, собравшись на корточках вокруг костра — он, Тейс, Учжанмас, Тел и ещё один шуганный мальчишка с глазами Мавеса. В костре вместо дров горела истрёпанная рукопись.
Первым забрали Тела — какой-то ремёсленник в чумазом фартуке. Потом за Учжанмас пришёл довольно молодой человек с серебряными кольцами в ушах, а за Тейс человек постарше и победнее. Потом явился тихий человечек в шапочке и едва заметным жестом забрал Мавеса.
За Ларантом пришла сестра — с её извечной кривой ухмылочкой и тряпкой, которая всегда «для твоего же блага». Ларант без единого слова встал и плюнул ей в лицо.
Сестра ахнула, успела открыть рот и пропала. Ларант остался один, подошёл к окну и раздвинул заросли.
В мерзостно-зелёном сиянии он увидел ТАКОЕ, что тут же проснулся и сел, отчаянно глотая ночной воздух. Повертел головой и решил, что уж лучше будет почитать.
Он сгрёб листы, зажёг единственную свечку и забормотал, с трудом пробираясь сквозь истерзанный помарками манускрипт. Читать он умел только вслух.
...каждую ночь. Привязывает лошадь к ограде и заходит. Шапочку всегда кладёт на рукопись, но ещё ни разу не смазал написанного.
Я не хочу его видеть.
— Тогда зачем вспоминаешь? Человек вспоминает, чтобы ещё раз встретить — только так.
Я хочу забыть.
— Тогда зачем помнишь?
Мне нечего ответить.
— Ты обижен. Ты до сих пор обижен. А обида хуже вражды — потому что не позволяет ответить тем же.
Тебя оскорбляет не зло, которое тебе причинили. Ты его не помнишь. Тебя гложет другое, ведь так?
Тебя гложет, что не можешь даже представить себе, сколько зла тогда прошли мимо тебя. Всё, что прошло мимо тебя позже — вся твоя жизнь состояла сплошь из мелких гадостей! — это только крошечные рюмочки по сравнению с тем океаном, который захлёстывал тебя.
Я просто смотрю на него. А КТО ЖЕ ТЫ В ЭТОМ ОКЕАНЕ?
— Я — буревестник. И стараюсь не опускаться на волны. Ведь соль этого океана словно молния, когда бьёт в человека — на коже не остаётся ничего, но кровь вскипает и превращает тебя в бурдюк, набитый кашей из собственных внутренностей. Ты до сих пор не можешь простить этого зла — потому что оно было большим!
Оно было настолько огромным, что его не вместить человеческой земле и человеческому разуму. Ничего подобного ему ты не видел и никогда уже не увидишь, и за всю свою жалкую жизнь, обладаю всем богатством, всей властью, всем, о чём и не могла мечтать твоя затворница-мать и простодушный дядя ты не смог не то что превзойти, повторить — ОСОЗНАТЬ его!
Что ты можешь сделать доброго — такого, чтобы зелёное стекло исчезло или перестало мерцать? Что ты можешь сделать такого злого, чтобы всё небо покрылось его коркой?
Ничто и никогда.
И ты — ЗАВИДУЕШЬ!!
Неправда! — хриплю я, — неправда.
Ты не буревестник.
Ты — СТЕРВЯТНИК!!!
И тогда Маленький Всадник исчезает, оставляя меня наедине с моим долгом — долгом, за который я расплачиваюсь с тех самых пор, как он меня спас.
Ведь человек, Ларант, ничего не забывает. Язык, жесты, ритуалы тех лет моей жизни возвращаются, словно река, заполняющая прежнее русло. Он сам виноват, что год за годом грыз эту плотину. Каждую ночь он запугивает меня, опрокидывает меня, заставляет стыдиться — но ничего не может поделать с тем, что у меня в голове. Моя кровь по-прежнему течёт во мне — наполовину от Симунчанов, наполовину от Танх-Бин. Что за смесь. Что за смесь!
Пора бы этому низкорослому мерзавцу не прекратить свои измывательства?..
Завтра будет бой.