Посвящается Огюсту Вилье де Лиль-Адану.
— Я думала, русские похожи на медведей, — сказала Изабелла, — Но ты похож скорее на девочку.
Так оно и было. В свои пятнадцать лет Коля Ларионов был красив — но это была, нежная, почти девичья красота.
Большие, всегда немного влажные глаза, глубокие и тёмные, словно карельские озёра. Артистично-беспорядочные кудри падали на белый воротник. Тело пока было нескладным, руки слишком длинными, — поэтому лучше всего он выглядел за работой или в движении. Коля ходил быстро и бесшумно, как ночная рысь, а тонкие, музыкальные пальцы с удивительной сноровкой мяли глину, резали из дерева и грунтовали холсты.
А когда он рисовал, то даже Изабелле становилось не по себе. Прищуренные глаза вдруг обретали то благородство, какое мы видим в миндалевидных глазах египетских росписей, рот застывал в лёгкой вольтеровской усмешке, а рука с карандашом двигалась с ловкостью руки фехтовальщика.
Он редко переходил к краскам, а для практики выбирал карандаш и бумагу. Несколько минут работы — и вот сквозь едва заметный геометрический набросок проступили уверенно очерченные контуры. Начинается штриховка и модель вдруг обретает объём, буквально выпирает из белого поля. Предметы и цветы натюрморта на его рисунках врезались в память сильнее, чем довольно обычная исходная композиция, а тело натурщицы становилось из обычной голой женщины настоящим предметом искусства, объёмным и желанным.
Отец Изабеллы, преподаватель Гастон Лефевр, чьи картины вышли из моды ещё лет десять назад, говорил, что юный Ларионов — лучший рисовальщик во всей Академии Жюлиана. Да, здесь занимаются недурные художники, некоторые неплохо пишут красками. Но это художники-любители, их много. А рисовальщик — великая редкость.
— Гёте говорил, что рисовальщиков-дилетантов не бывает, — рассуждал Гастон Лефевр, — Я учился, я преподаю и я знаю — это тысячу раз так! Посмотри на любую картину опытным глазом — и ты увидишь, насколько хорошо художник увидел то, что рисует. Зрение и навык не спрячешь за новейшими красками, дилетантизм формы будет вопить из-под мазков, как недорезанная свинья. А у Ларионова формы поют соловьями. Этот русский мальчик последний отблеск уходящего солнца. Да, ему надо учиться, но здесь его учить некому. Может быть у него дома, в снегах России и уцелело несколько учителей, которые знают, что делать с такими талантами. Сегодня в Париже, легче найти японский эстамп, бирманский опиум или кокотку-китаянку, чем рисовальщика с достаточным мастерством, чтобы полвека назад его приняли в мастерскую Давида. Я не говорю о виртуозах уровня великого Энгра, нет! Даже рядовые рисовальщики, что состояли у Давида в простых подмастерьях и писали третьестепенные фигуры, пропали, словно дронт или бескрылая гагарка. Каждый шалопай с набережной, кто ещё не заложил свой мольберт, чтобы купить бутыль абсента, мнит себя Доре или Мане, только ещё цветастей и вульгарней, но великий Давид не взял бы их даже в натурщики. Ларионов — посланец из прошлого и вот увидишь, он достигнет славы. Этот русский мальчик делает то, что завещал великий Энгр — рисует линии, как можно больше, по памяти или с натуры...
Изабелла была равнодушна к мастерству художников. Она видела их слишком часто. Но ей тоже было неловко наблюдать за Ларионовым. Стоило увидеть его за рисованием — и перед глазами всё плыло, а в голову словно наливали тёплое шампанское.
Но сейчас, на заднем крыльце особняка, стиснутого путаными постройками Монмартра, Коля Ларионов казался почти безопасным. Он не мог двинуться, не мог рисовать и был вынужден отвечать на вопросы. Изабелла любила этот сладкий привкус власти над мужчиной, пусть даже и совсем юным.
Над их головой горело огромное, во всю стену окно студии. Там шумели голоса и звенели бокалы. Был открытый вечер и в мастерской, среди пропахших красками, табаком, скипидаром ковров и драпировок, выставили все на что-то годные картины учеников. Ловкий господин Жюлиан пригласил всех фабрикантов и брокеров, у кого водятся деньги и было желание блеснуть принадлежностью к высокому искусству.
Изабелла не видела каталог, но уверена, что среди картин найдётся и три-четыре работы Ларионова. Конечно, карандашные наброски покупают неохотно. Но если его попросить, Коля может поработать и красками, — даже для великих рисовальщиков деньги лишними не бывают.
— Я рад, что смог... изменить ваше мнение о моей стране, — произнёс Ларионов и сглотнул.
Изабелла была на четыре года старше и на голову выше мальчика. Для верности она встала на верхнюю ступеньку.
— Так что вы мне хотели сказать?
— Ничего.
— Ничего?
— Да, ничего. Я хотел сделать вам прощальный подарок.
— Прощальный? Вы решили, что наша академия вам не подходит?
— После смерти моей любезной сестры Веры, — произнёс Ларионов, — выяснилось, что граф д'Атоль... не успел оформить брак. К сожалению, у меня теперь нет возможности платить за обучение. Мне придётся покинуть студию и покинуть Париж.
Голос дрожал, но лицо оставалось холодным и спокойным, словно маска из слоновой кости. Глаза смотрели ей в глаза, чёрные и неподвижные, как прицел артиллериста.
— Вы могли бы продавать картины... — сказала Изабелла.
— Эти деньги уже вышли.
— Вот как?
— Возьмите!
Он протянул руку. В ладонь Изабеллы упало что-то холодное.
Девушка шагнула вперёд, в полосу света от большого окна. На ладони лежал бронзовый медальон с её портретом — миниатюрной, тщательно выписанное головкой.
Он настолько точно уловил черты лица и обычное выражение, что Изабелле стало не по себе. Миниатюрный портрет был не просто похож — он был похож на неё ещё больше, чем отражение в зеркале.
Она всё ещё рассматривала портрет, когда услышала, что шаги удаляются. Вымощенная камнем дорожка зашелестела под подошвами. Тонкая рука потянула за железные прутья калитки.
Коля уже сделал шаг на улицу, когда что-то ударило его в спину. Удар был лёгкий, словно в него врезался замечтавшийся шмель.
Ларионов обернулся. Изабелла стояла на прежнем месте и насмешливо улыбалось. А возле его ног на садовой дорожке блестел одинокой звёздочкой брошенный медальон.
— У вас, похоже, не только талант художника, — холодно произнесла Изабелла, — Вы не обделены задатками актёра. Сыграли вы неплохо. Жаль только, что это сплошная ложь.
— О чём вы говорите? — пробормотал Ларионов.
— Господин Жюлиан был, конечно, обеспокоен вашим случаем и даже раздумывал, не обеспечить ли вам стипендию. Ну два дня назад всё решилось наилучшим для вас образом.
— Я ничего об этом не знаю.
— Об этом знаю даже я! Хватит фальшивых трагедий. Ваш следующий месяц уже оплачен. Можете и дальше чертить по бумаге!
— Я ничего не понимаю.
— А имя доктора Симона вам что-нибудь говорит?
— Я не знаю никакого доктора Симона!
— Тем не менее, именно такая подпись стоит на письме. Его принесли вчера вечером. Господин Жюлиан сказал отцу, что первый раз видит такой необычный способ платить за учёбу.
— Мне никто и ничего не сказал.
— Зачем говорить то, что и так всем известно?
— Я повторюсь — я не знаю никакого доктора Симона!
— О-ля-ля, в какие загадочные игры мы играем! Забирайте ваши подарки и катитесь к чертям. Мне, отцу и профессору Жюлиану всё равно, кто этот доктор Симон и почему он за вас платит. Я слышала, в самых лучших пансионах есть девушки, за содержание которых под видом дяди или дедушки платит их любовник — так почему бы какому-нибудь доктору Симону не оплатить обучение красавчика вроде вас? Прощайте, Ларионов. И подумайте, нет ли у вас таланта к театру!
* * *
Ларионов шагал среди мельтешения огней Монмартра. На перекрёстке он собирался свернуть к пассажу Жоффруа — просто так, без особой цели. Но увидел огромное жёлтое окно студии на улице Вивьен и раздумал. Академия Жюлиана была теперь везде, на каждой улице, словно баррикады давно исчезнувших коммунаров.
Что-то задело его плечо. Коля не обратил внимания, только машинально отметил, что предмет лёгкий и деревянный, вроде трости. Он продолжал размышлять, когда предмет коснулся его во второй раз.
Ларионов обернулся. Позади него стоял человек в накидке, какие носят нарисованные испанцы. Из-под низко надвинутой шляпы была видна только рыжая, клочковатая борода с проблесками седины.
— Это вы — Николая Ларионов? — спросил незнакомец утробным голосом.
— Что вам угодно?
— Я предлагаю зайти в кафе, — незнакомец перешёл на русский, — На бульваре неудобно разговаривать. Пыль... — он зашёлся старческим кашлем.
Коля отступил на шаг.
— Кто вы такой? — спросил он, тоже по русски, — Мы знакомы?
Незнакомец вскинул голову. Из-под шляпы блеснули стёклышки очков.
— Мы пока не знакомы. Но ты мог слышать моё имя. Раньше, в академии. Меня обычно называют — доктор Симон.
* * *
Дальше они разговаривали уже в кафе.
На мраморной крышке столика можно было различить следы букв. Они остались с тех пор, когда каменная плита служила чьим-то надгробием.
— И что вам от меня нужно? — спросил Коля.
— Мне было важно, чтобы ты остался в Париже. Скажи, ты читаешь книги?
— Какое это имеет значение?
— Хочу оценить твои способности.
— Да, конечно читаю.
— Какую книгу ты читаешь сейчас?
— «Латреамон». Её написал Эжен Сю. Вы знаете этого автора?
— Это хорошо, — доктор Симон опять погрузился в свои мысли.
— И что же вам от меня нужно? — снова нарушил молчание Ларионов.
Доктор Симон отпил кофе и только потом сказал:
— Я бы хотел помочь исполнить последнюю волю твоей покойной сестры.
Ларионову стало дурно. Он огляделся, словно искал хоть что-то надёжное.
— Вы знали мою сестру? — спросил после паузы Коля.
— Я знаю много разных вещей. А вот в живописи не силён. Скажи, тебе нравится в Академии?
— Нет, это отвратительно.
— Вот как... Тебе наскучила живопись?
— Там учат не рисовать, а весело проводить время, — произнёс Ларионов, — Никаких занятий, только голые натурщицы, — а женское тело рисовать никто толком не умеет. В мастерской постоянно смех, разговоры. Если пришли португальцы — работать совсем невозможно, они только и умеют, что хохотать.
— Ты бы хотел учиться в школе при настоящей Академии?
— Этого хотят все.
— ...Но не все к этому готовы. Знаешь, я думаю, ты мог бы попытаться пройти в школу при Академии. Деньги у тебя будут.
Коля помолчал, а потом спросил:
— Что я должен сделать?
— Мне надо, чтобы ты кое-что, — доктор Симон перегнулся через стол и обдал смрадным старческим дыханием, — как говорится, — изобразил!..
* * *
Граф д'Атоль оказался человеком лет тридцати пяти, с бледным лицом и давно не стриженными волосами. На виске блестела седая прядь. Во время разговора он смотрел в одну точку, куда-то за левой плечо доктора Симона.
— Я больше не вижу её, — говорил граф, — Она подаёт мне знаки, но больше не появляетс. Чёрное платье за поворотом аллеи, слегка примятая постель наутро, её голос в гостиной. Когда я просыпаюсь с утра и вижу комнату, в которой мы провели столько времени, то мне кажется, что вот-вот, и она возникнет. Её запах, тепло её тела, отзвук её голоса по прежнему со мной.
— Она ждёт свидания с вами, — ответил доктор Симон, разглаживая бакенбарды, — Она не может вас забыть.
— Но вы же понимаете, что она умерла! Умерла шесть месяцев назад.
Доктор Симон мягко кивнул.
— Для известных мне искусств это не может быть преградой. Впрочем, вы уже имели честь убедиться в моих способностях.
— Да, я всё видел, видел... Правильно ли я понял, что вы собираетесь... вытащить Веру с того света?
— Вы можете назвать это так. Мы, в своём кругу, пользуемся другими терминами. Впрочем, это не важно, они на халдейском языке. Скажите, что стало с её фамильными драгоценностями?
— Я... положил их в её склеп. Прямо в изголовье. Я не мог их видеть и я не смог бы их увидеть на другой женщине. И я достаточно обеспечить, чтобы завещать всё, что подарил Вере, вечности...
Доктор Симон снова кивнул.
— Именно это её и не пускает. Освящённая земля. Вы же понимаете, церковь не одобряет подобное общение с духами...
— Меня не волнует, что одобряет церковь!
Доктор Симон улыбнулся.
— Возвращайтесь домой и попробуйте отдохнуть. Лучше — поспите. Это очень важно. И постарайтесь запомнить то, что присниться. Там могут содержаться ключи к вашей тайне.
Граф посмотрел на него остекленевшими глазами, потом молча кивнул, поднялся, опираясь на трость, и заковылял к выходу. Он нёс трость, как шпагу, задевал стулья, — и не обращал на это внимания.
— Ну, как он тебе? — спросил доктор Симон у Ларионова.
Коля весь разговор просидел в дальнем углу, почти сливаясь с тенями.
— Лицо характерное.... — произнёс художник, — Вы хотите, чтобы я его нарисовал?
— Нет, не стоит. Таких, как он, я и так узнаю с первого взгляда...
* * *
На кладбище Батиньоль моросил мелкий дождь. Каменный лес крестов и надгробий был похож на мутную фотографию.
Подошвы ступали по блестящей от влаги каменной дорожке. Граф был одет точно так же, как в кафе, и казалось, не замечал дождя. Доктор Симон шагал следом за ним, с фонарём в правой руке, так, что по земле ползли длинные тени. Он закутался в коричневый плащ и теперь был ещё больше похож на тюк соломы.
Граф остановился перед склепом и коснулся дверных створок, украшенных потемневшим от времени фамильным гербом. Склеп был приземистый, из старых кирпичей с зелёными пятнами мха.
— Открывайте, — прохрипел доктор Симон, — открывайте, она ждёт!
Граф достал ключ. Ключ был огромный, тяжёлый, чёрный от времени. Видимо, род д'Атоль восходил к той эпохе, когда даже ключи делали такими, чтобы ими можно было убивать.
Они спустились по стёртым ступенькам. К запаху земли и сырости примешался тонкий аромат духов.
Внизу склеп был намного просторней, чем казался снаружи. Кирпичный коридор, арочные проёмы. Все, кроме последнего, уже замурованы.
Граф остановился.
— Она там, — прошептал он, — Её тело там. Я отлично помню... Боже, я не могу войти туда! Не могу! Не могу.
Доктор Симон кивнул и поставил фонарь на пол.
— Вы войдёте туда один, — произнёс он, — Я буду снаружи. Заберите её украшение и выходите.
— И вы думаете, она придёт?
— Это так же верно, как то, что она вас любит! Древние были мудры, когда писали о великой силе, что скрыта в драгоценных камнях. Эта сила настолько тонкая и настолько неодолимая, что современная наука даже не решается к ней подступиться. Оставайтесь и ждите! Ждите!
Ноги шаркали вверх по ступенькам. Граф какое-то время стоял, глядя перед собой всё тем же потерянным взглядом. Потом отшвырнул трость, сдвинул засов и скрылся за дверью.
Спустя полминуты он показался наружу, сжимая покрытый лаком ларец. Пальцы дрожали, а глаза теперь прыгали.
— Но ты же лежишь там, — шептал он, — Я видел тебя только что... но это только тело, не больше, чем тело. Веры больше нет, почему же я её вижу? Куда ты ушла Вера? Почему возвращаешься? И почему никогда не вернёшься...
— Я рада вам видеть, граф, — произнёс голос со знакомым русским акцентом. Теперь он звучал немного ниже — видимо, сказалось долгое путешествие с того света. Но русский выговор был всё тот же и ни один француз не смог бы его подделать.
Граф поднял взгляд.
Вера стояла на лестнице, в ореоле серебристого дыма. Она была в том самом чёрном платье с белыми манжетами и воротником, лёгкий шарф украл её нежную, словно фарфоровую шею.. То самое платье, которое она надела тем вечером, когда они отправились в Оперу на прощальное выступление прославленной Марии-Фелиции Малибран...
— Вера?
— Я здесь? — тонкие губы разошлись в той самой, чарующей улыбке. Она шагнула вниз, на выможенный большими квадратными плитами пол. От неё ног тянулась огромная, до потолка, чёрная тень.
— Вера... — шептал граф, — Вера, ты вернулась.
Белые перчатки Веры словно полыхали в полумраке склепа. Тонкие пальцы легли на шкатулку.
Аромат знакомых духов наполнял коридор.
— Да, я вернулась. Неужели ты сам не видишь.
— Ты настоящая... — граф выпустил шкатулку и схватил рукой её запястье, — О Господи, Господи, ты настоящая. Из плоти и крови! Живая!
— Такая же живая, как ты, — ответили бледные губы.
Граф кивнул и задумался, не отпуская запястье.
— Но кто же тогда... там?
— Пойди и узнаешь, — был ответ.
Граф кивнул, шагнул назад, потом, спохватившись, отпустил запястье и снова повернулся к тяжёлой железной двери. Потянул её и вошёл.
Потревоженный гроб был на месте. Граф схватился за крышку — теперь она была в тысячу раз тяжелее — и столкнул её в сторону.
Гроб дохнул гнилой и сладкой сыростью. Вера Ларионова лежала там же, где он её оставил. На нежной коже щёк уже проступили алые пятна трупного разложения.
Граф не успел даже понять, как такое возможно. Он услышал за спиной сухой скрежет. Это вставал на место, осыпаясь ржавчиной, дверной засов.
* * *
Коля Ларионов протолкнул засов до упора и похлопал в ладоши, стряхивая с перчаток коричневую ржавчину.
— Вы забыли, граф, что значит дарить, — произнёс он, склонившись к двери, — То, что подарено — уже не ваше...
— Вера! — раздался из-за двери глухой возглас.
— ...и после смерти той, кому вы их подарили, оно должно отойти к наследнику. Законному наследнику!
— Вера! — с той стороны двери раздался глухой удар.
Коля поднял шкатулку, взял в другую руку фонарь и зашагал вверх по ступенькам. Подол платья так и норовил угодить под ноги, но Ларионов справился.
Доктор Симон стоял снаружи, неподвижный и чёрный, похожий на одно из надгробий.
— Всё? — спросил он.
— Вера! — донеслось из-под земли. И снова отзвук глухого удара.
Доктор Симон улыбнулся и прикрыл за Ларионовым дверь. Ни голосов, ни ударов больше не было слышно.
— Давай сюда шкатулку! — шептал доктор, — Это она?
— Я вижу её первый раз в жизни.
Пальцы у Симона были ловкие и волосатые. Он схватил шкатулку, развернул к себе, потряс...
— Прекрасная работа, просто замечательная.
Он присел на ступенчатое основание соседнего надгробья и приподнял крышку шкатулки. На новеньком синем бархате сверкали камни браслетов и ожерелий.
Ларионов поставил перед ним фонарь и встал сбоку. Капли дождя щекотали его по щеке.
Доктор Симон не замечал уже ничего в мире. Камни сверкали под волосатыми пальцами, словно сотни пленённых звёздочек. Его востороносая голова склонилась над распахнутой шкатулкой. Над высокими плечами, окружённый седыми прядями, — сухая, старческая шея с ложбинкой.
Настоящий — не такой, как в Академии Жюлиана — художник знает анатомию. Там, под кожей, в ложбинке, где сплелись нервы, что идут вдоль позвоночника и спиной мозг переходит в головной — та самая единственная точка, где мозг не накрыт куполом черепа.
Ларинов смотрел во все глаза, а левой рукой, не глядя, стягивал перчатку.
В ладони лежал трофей, добытый в Академии Жюлиана. Это был небольшой ножик, каким режут холсты. Самое полезное, что он вынес из этого места.
Удар — одно простое движение, словно мазок наложить. Изящные руки Ларионова были достаточно сильны — ведь настоящие художники хорошо лепят.
Симон не смог даже вскрикнуть. Только захрипел, уже в агонии, и повалился боком на мокрый от дождя обелиск. Удар получился безукоризненным. Его бы взяли на выставку, если бы такие выставки проводились.
Медные буквы на граните обелиска, совершенно чёрные в наступавших пасмурных сумерках, сообщали об именах и заслугах покойного депутата Национальной Ассамблеи, чьё имя успели забыть даже наследники.
* * *
Спустя две недели Николай Ларионов, только что зачисленный подмастерьем в римскую студию легендарного Генриха Семирадского, узнал из газеты, что один из сотрудников русского посольства опознал загадочного господина, чьё тело было найдено на кладбище Батиньоль. Покойный оказался некогда знаменитым петербургским фокусником-иллюзионистом Семёном Ксенофонтовичем Голубинским, выступавшим под именем доктор Симонелли.
Дотошный журналист напомнил, что тело нашли неподалёку от фамильного склепа графа д'Атоль, и что две недели назад сам граф пропал бесследно при самых загадочных обстоятельствах. Следствие пока не установило, есть ли какая-то связь между смертью русского иллюзиониста и исчезновением графа.
Ларионову хотелось верить, что и не установит.