Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое.
Об этом неустанно вспоминал отец, когда запирал меня в затхлом чулане или на чердаке, или же ставил на колени перед потемневшим от времени образом в углу, заставляя молиться и выпрашивать исцеления. Об этом горестно вздыхала мать, тайком ото всех принося мне хлеб и воду, нежно поглаживая меня по щеке и стыдливо отводя взгляд. Об этом иногда бурчал дед, сплевывая на пол густую коричневатую слюну и злобно таращась на меня из-под кустистых бровей. И я не противился, внимательно слушал их, во всем соглашался и со слезами взывал к тощему распятому Богу.
Но Бог редко отвечал. Чаще он молчал, не желая признавать во мне одно из своих творений. Тогда отец бил меня по лицу либо, что случалось несколько реже, сек ремнем по спине – громко ругаясь, всячески оскорбляя мать. Я же думал о лесе, и сами мысли эти уже были для меня убежищем. Я сглатывал солоноватую кровь и продолжал бормотать молитву, больше не вникая в ее суть, но прислушиваясь к тому, как во дворе заливаются лаем отцовские овчарки, как в листве шумит ветер…
Я мечтал о лесной умиротворенности. Это был мой секрет. Мне нравилось иметь секреты, о которых знали лишь извивающиеся змеи в овраге за домом, раздувшиеся жабы у болота да истлевающие покойники на заброшенном кладбище.
А еще – это было честно. Если Бог не отвечал с первого раза, то ждать от него ответа в дальнейшем было занятием явно бессмысленным. Почему-то лишь я один понимал это. Остальные и слышать ничего не желали, заставляя меня молиться усердней. Вот тогда-то я и погружался в грезы о лесе, строил планы, как ночью выберусь через окно своей комнаты и, как есть голышом, помчусь прямиком в объятия темной чащи.
* * *
Дрожащими пальцами старик перебирает измятые листки, внимательно изучая все, что на них написано. Изредка он поднимает голову и глядит на меня. В его желтоватых, будто никотиновые пятна на пальцах заядлого курильщика, глазах я вижу многолетнюю усталость. Он устал от всего, что делает: устал писать и читать, смотреть на таких, как я – молодых и неопытных, с амбициями, еще пока не разочарованных и искренне верящих в свой талант и грядущий успех. Он устал от всего этого балагана, не имеющего ничего общего с искусством, прикрывающегося им, точно бальзаковская кокетка веером, но при этом топчущего всякую индивидуальность несокрушимостью общественного мнения…
Быть может, он устал и от самой жизни?
Я отворачиваюсь, украдкой поглядываю на часы. Слышу, как тихо вздыхает сидящая рядом девушка. У нее волосы цвета переспелой ржи, а глаза подобны осенним листьям. Слышу, как в соседнем зале смеются незнакомые мне люди. У них незажженные сигареты в руках, а чай в их кружках давно остыл. Слышу, как сгущающаяся за окном сумеречная зыбь шепчет о былом…
– Страшноватый у вас получился рассказ, – произносит старик. – Добротная такая мистика… И название-то выбрали какое заумное, вона как завернули: «Истории мертвой земли»! Хотя, как по мне, не годится сюда это название. Нет, совсем не годится…
Я лишь пожимаю плечами, больше прислушиваясь к шелесту ветра на улице. Где-то там, если пройти сквозь туманную чащу и иссиня-черную ночь, не испугавшись ватной тишины и едва уловимого запаха падали, можно отыскать старый дом. Дом, внутри которого до сих пор идет дождь. Типичный осенний дождь, регулярно омывающий улицы городов, где мы с вами живем, и наши запылившиеся души. Но в пустующих комнатах того дома дождь не прекращается никогда. Он бесконечен, как дурные сновидения, и от него разит стоялой водой. Он навевает мысли о гнилых зубах, морщинистых лицах, пальцах с артритными уплотнениями и растрепанных сальных прядях…
– В целом, как я уже сказал, это довольно неплохой рассказ, – нарушает мои мысли старик. – Относительно грамотно написанный, ну и… очень уж мне понравился этот ваш художник. В нем я увидел наше… э-э… настоящее! Современность, какой бы гадкой она ни была. Не знаю, встречали вы таких людей на самом деле, или же все это лишь авторская выдумка, но… я поверил в вашего художника, да-да. Такого вот, каков он есть. Э-эм… с этим его кокаином и пьянством, со всей его потерянностью… Считаю, что эпизод с ним самый удачный… Но название я бы все равно сменил. Не подходит сюда «Истории мертвой земли», совсем не подходит.
Какое-то время он глядит на меня, затем кивает – видимо, понял, что менять название я не собираюсь, – и возвращается к листам. Под тяжестью затянувшегося молчания он что-то ищет в паутине этих строк и абзацев, какую-то ускользнувшую мысль, что еще совсем недавно была, а мгновением позже растворилась среди неприкрытых зевков и скучающих взглядов.
– На этом, думаю, мы и завершим наш семинар, – наконец сдается он. – Сейчас у нас по плану ужин, а там, вечером… ну, сами смотрите… Мы же с вами встречаемся завтра в этом самом зале. Во сколько, кстати?
– В одиннадцать утра, Лев Афанасьевич, – подсказывают ему.
– Да-да, в одиннадцать. У нас там обещались еще два молодых и подающих надежды писателя приехать. Вот, будем разбирать их прозу. Хм…
Я встаю со стула, забираю свои вещи и, минуя залитое ярким светом кафе, выхожу в коридор. В нем сумрачно, и на мгновение я замираю на границе света и тени, вглядываюсь в эту тень – такую знакомую, такую манящую… Тень ассоциируется у меня с детством и спокойствием. А еще – с запахом плесени и шумом дождя.
– Простите…
Я оборачиваюсь, смотрю в эти, словно свежеопавшие листья, глаза, пытаюсь что-нибудь в них прочитать, увидеть правду – робкую, запуганную, тщетно укрывающуюся под маской показного радушия.
– Да?
Девушка скромно улыбается.
– У нас тут ближе к ночи небольшие посиделки намечаются, – говорит она. – Так, ничего особого… Поболтаем за бутылкой вина о том о сем. Заходите, если что.
– Конечно, – киваю я.
– Это… номер двести двадцать. Он на втором этаже, самый дальний.
– Зайду.
Она вновь улыбается, и я улыбаюсь в ответ, прислушиваясь к призрачному эху, гуляющему по пустынным коридорам пансионата. Девушке прекрасно известно, что я не приду. И она знает, что я это знаю. На самом деле меня мало заботит дешевое вино, мне не интересны праздные разговоры. Нет, слишком много я уже выпил и выслушал за свой короткий век. Теперь меня манит лишь ночной лес – живое существо, пусть и испещренное извилистыми тропами и мощенными камнем дорожками с указателями для отдыхающих, но не прирученное, не покоренное. И блажен тот, кто бродит не по проторенным цивилизацией путям, но ищет свои собственные. Ведь только так можно обнаружить истину – увидеть то, что не предназначено для человеческого взгляда, услышать то, что запретно для человеческого слуха.
Этой ночью я покину свой номер, дабы насладиться шорохом увядшей травы под ногами, разорвать вязкую пелену тумана и, вдыхая терпкий сосновый аромат, отыскать старый дом из своих сновидений.
* * *
Однажды ты постучишься в мою дверь, а когда я открою, натянуто улыбнешься, будничным тоном скажешь «привет», затем шагнешь в прихожую и устало снимешь промокшую насквозь куртку и заляпанные грязью сапожки. Быть может, ты пожалуешься на холод и непогоду, ругнешься разок-другой на противную осень и вечный дождь. Я пойму, что у тебя дурное настроение, и предложу горячего чаю. Но ты откажешься. Ты сядешь на диван и бессмысленно уставишься в пол. Отсутствующим взглядом ты станешь изучать незамысловатый узор ковра – снова, снова и снова. А когда я пристроюсь рядом и попытаюсь тебя поцеловать, ты отвернешься, грустно вздохнешь. Тебе будет противно от всего этого, а еще оттого, что ты совершенно не знаешь, как все это изменить. И, как всякий другой человек, обвиняющий в своих бедах ближнего, ты будешь искать причину своего уныния во мне. Тебе не захочется меня обижать, но и сдержать раздражения ты не сможешь. Ты будешь смотреть на меня с долей презрения, попытаешься что-то увидеть в моих глазах – какой-либо намек, повод, все что угодно! – но не найдешь в них ничего. В моих глазах ты наткнешься на все ту же осень, из которой только что вынырнула в сонный уют моей квартиры. Возможно, ты попробуешь завести разговор на отвлеченные темы, но чем дольше он будет тянуться, тем сильнее ты будешь злиться – на меня, на себя, на обрыдлую повседневность. Ведь тебе не нужна меланхолия одиночества. Отнюдь, ты стремишься к кричащим краскам, сильным эмоциям и ярким впечатлениям. Ты жаждешь разнообразия, но не знаешь, как его заполучить. Тебя удручает, что всякое разнообразие рано или поздно становится все той же повседневностью. Так и плывешь ты из одного дня своей жизни в другой, находясь в вечном поиске, но, увы, даже не понимая конечной цели этого путешествия.
А еще мне известно, что тебя пугают чужие тайны.
* * *
Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое.
Я слышал это от своих родных, от угрюмых соседей, от хохочущих однокашников и высокомерного бородатого священника, время от времени навещавшего наш дом. Взрослые то и дело шептались, искоса поглядывая на меня. Дети же открыто смеялись и кричали всякие гадости мне вслед. Они называли меня разными страшными, чаще обидными словами. Порой швыряли в меня камни и комья земли. На это отец говорил, что все они правы в своих поступках. Он регулярно прикладывался к бутылке, снова и снова повторяя наставления священника о том, что лишь Бог в состоянии меня излечить. Охмелев, отец тащил меня к потемневшему образу, силой ставил на колени и заставлял молиться. И я молился. Мать тихо плакала на кухне. Случалось, правда, что ее взгляд наполнялся какой-то свирепой решимостью, и тогда она хваталась за нож, но… тут же испуганно убирала его с глаз долой. Словно бы и сама не понимала, что на нее нашло. Дед же отрешенно смотрел в стену, раз за разом сплевывая на пол: он очень сердился, если мать пыталась подсунуть ему для этих нужд тазик. Во дворе грозно лаяли отцовские собаки. А Бог продолжал молчать…
Ночью же я выскальзывал из-под дырявого шерстяного одеяла, от которого невыносимо несло пылью, и как можно тише отворял скрипучее окно, ставни которого никогда не запирались. Подставив лицо ветру, минуту-другую я просто наслаждался свежим воздухом, собирался с мыслями. А заодно прислушивался к беспокойному дыханию дома: слышал, как капает на чердаке и как возятся мыши в кладовке, слышал легкую поступь кошки на кухне, булькающий храп деда и изредка – всхлипы матери…
Затем я выбирался во двор и долгим пристальным взглядом смотрел на собачьи будки. Ждал. Спустя какое-то время, почуяв мое присутствие, ко мне с грозным рычанием выходила большущая овчарка – главная среди тамошних псин, отцовская гордость. Она выходила ко мне так каждую ночь. Шерсть щетинилась у нее на загривке, ярко-желтые, сияющие во тьме глаза были устремлены на меня, а из приоткрытой пасти вырывались густые струйки пара. Овчарка поджимала уши, опускала голову и обнажала клыки. Она знала, что может порвать меня на куски, и каким-то способом понимала, что и я это знаю. Единственное, что оставалось для нее загадкой – почему мне не страшно. Возможно, испугайся я, и она бы вцепилась мне в горло, но я не боялся. Так мы и стояли, внимательно глядя друг на друга. Потом овчарка, все так же сердито рыча, убиралась обратно в конуру.
Тогда-то я и был свободен.
Я перескакивал через покосившийся, обросший слоем душистого мха забор и стремглав несся к лесу. Мои ступни шлепали по грязи, а бледное тело покрывалось мурашками, но я не обращал на это внимания. Лес раскрывал свои объятия, принимая меня в пахнущую хвоей и дождем темноту – такую родную и желанную. И порой мне даже казалось, что именно из этого лона я появился на свет, и что мать не имеет к моему происхождению ровным счетом никакого отношения. Отчасти это было правдой. Лес был мне матерью, а не та сгорбленная и несчастная женщина, сдавленно рыдавшая в отчей спальне.
И вот я бежал среди вековых елей и совсем еще молодых сосенок, бежал и бежал, а сердце бешено колотилось в груди. Я мчался в самый мрак, наивно веря, что однажды он проглотит меня насовсем, и что поутру мне уже не придется возвращаться домой. Откуда-то из чащи слышался зов – древний и грозный, намного древнее тощего распятого Бога с его невразумительным лепетом. Что-то приглашало меня в гости – звало, звало, звало. А я все бежал и бежал, глупо надеясь, что, быть может, эта ночь окажется последней…
Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое. И как же я жаждал повстречать того другого, которого все они так боялись!
* * *
Закурив, я неторопливо иду по блестящей в свете редких уличных фонарей дорожке. Она всячески петляет, постепенно заманивая меня в самые дебри, откуда доносится приглушенный женский смех. Меня не пугает темнота, но я страшусь чужого внимания. С дымящейся сигаретой в зубах я ежусь от налетевшего ветра, гляжу на застланный туманом лес и думаю о том, что будет завтра, как и о том, что было вчера. Я гляжу на полоску потрескавшегося асфальта, заляпанную мутными пятнами желтоватого света, постепенно исчезающую в бархатистом мраке. Я прислушиваюсь, желая уловить нечто древнее, зовущее меня из глубин темноты, но слышу все тот же женский смех да, изредка, мужской голос. Парочка романтично настроенных полуночников бродит по лесу, воркуя и пугая друг дружку детскими байками.
Совсем скоро они устанут гулять, повернут обратно, и тогда мы встретимся на этой одинокой дорожке, обменяемся настороженными взглядами, после чего разойдемся навсегда. Они пойдут к пансионату, хлопнут дверями на входе и пересекут главный холл; они поднимутся по лестницам, выложенным плиткой нежного кремового цвета, отопрут дверь в свой номер и, возможно, предадутся страсти на пахнущих хлоркой простынях. А позже кому-то из них приснится странный сон, порожденный впечатлениями от прогулки средь сумрака и тумана. В этом сне он или она окажется на давно нехоженой и сильно заросшей тропе, а с обеих сторон надвинется густой лес. Не будет больше фонарей и указателей – никакой иллюзии безопасности – лишь деревья, ночь и тишина. А еще – взгляд! И этот взгляд станет преследовать снова и снова, и так до тех пор, пока он или она не выбьется из сил, стараясь спастись от следящих глаз; до тех пор, пока он или она не сдастся и не упадет. И вот тогда лес поднимется и проглотит несчастного, заплутавшего в лабиринтах человечка…
Я тушу сигарету, продвигаюсь все дальше и дальше по извилистой асфальтированной дорожке. Голоса влюбленных приближаются. Совсем скоро – уже за следующим поворотом – мы встретимся. Я оглядываюсь, но больше не вижу здания пансионата. Оно пропало: растаяло в тумане, словно бы сам туман, исчезающий поутру. Не осталось ничего – сплошная темнота. И тогда я невольно задаюсь вопросом: что за причина занесла меня на эту базу отдыха? Писательский семинар? Ерунда! Какой из меня писатель? Чтобы писать, нужно выдумывать, но разве я выдумал хоть слово из того, что написал? Нет, я лишь рассказываю истории, являющиеся ко мне по ночам, смутными очертаниями проступающие в клубящемся мареве, а мигом позже – распускающиеся, подобно жуткому и прекрасному цветку. Я успешно скрываю эту правду за занавесом литературных жанров, иначе меня не поймут, вновь станут шушукаться и насмехаться, а то и швыряться камнями и комьями грязи…
Голоса же все ближе и ближе, и в какой-то момент я ловлю себя на том, что у меня нет ни малейшего желания встречаться с этими людьми. Я поспешно сворачиваю с такой уютной и безопасной дорожки, ныряю в лес. Плотная тьма окутывает меня, принимая в свое пульсирующее тишиной лоно; в нос бьет терпкий еловый аромат. А еще… еще пахнет падалью… Я забираюсь все глубже и глубже, ничего перед собой не различая, вздрагивая каждый раз, когда под ногами предательски хрустит ветка. Вздрагиваю не потому, что мне страшно, нет. Просто мне противен столь резкий звук в этом царстве безмолвия.
Я оборачиваюсь к далекой – будто и вовсе в ином мире, – залитой блеклым светом уличных фонарей полоске асфальта. Я вижу влюбленных. Они идут, прижавшись друг к другу, и о чем-то переговариваются. Мужчина высокий, хорошо сложенный, смотрит все время прямо, не желая замечать ничего вокруг. Женщина же, напротив, небольшого роста, полненькая, то и дело испуганно озирается по сторонам. Она цепляется за руку своего спутника, словно боится, что того и гляди из леса выскочит нечто ужасное, дабы утащить ее в пронизанную осенней сыростью тьму.
До меня долетают обрывки их разговора.
– А представь, что сейчас кто-то стоит там, в лесу, и смотрит на нас, – усмехается он.
– Слушай, ну хватит уже, – поежившись, просит она. – Мне ведь реально не по себе.
– Не, ты просто представь.
Я не двигаюсь. Затаив дыхание, внимательно наблюдаю за ними.
– Это не смешно.
– Какой-нибудь маньяк, – говорит он, – или страшнющий монстр. И вот он сейчас там, в самой чаще, пялится на нас и облизывается…
– Ты достал уже!
– С его клыков сочится слюна, а глаза полыхают адским огнем…
Я думаю о том, насколько же это просто – наблюдать за кем-то. Оставаясь вне поля зрения человека, следить за ним, видеть, как он нервничает, ощущая на себе твой пристальный взгляд. Чувствовать свою власть над этим беднягой, ведь только от тебя зависит – высвободится он из силков твоего взгляда, или нет.
– Если ты скажешь еще хоть слово, я обижусь! – резко повысив голос, заявляет женщина.
Рожденная в городе, она привыкла к шуму и гаму – к протяжным гудкам машин, пьяным крикам под вечер и гулу далекого вокзала, куда регулярно прибывают поезда, – и теперь, оказавшись вне цивилизации, представ перед лицом древней тьмы, столкнувшись с давящей на уши ночной тишиной, она чувствует, как нечто, казалось бы, давно похороненное, вновь пробуждается в ней. Это – не что иное, как вера ребенка в бабайку, обитающую в шкафу или под кроватью…
– Ладно-ладно, я ж шучу, – разводит руками мужчина. – Чего ты сразу насупилась?
– Да потому что нихрена оно не смешно!
Но, ведомая любопытством, порой убийственным для любопытствующего, женщина поднимает взгляд и смотрит во тьму. Смотрит прямо на меня. Она видит меня, хотя и не понимает этого. Я – лишь тень с глазами, жуткий силуэт из полузабытых сновидений. Я – то таинственное нечто, что прокрадывается в детскую комнату, когда гаснет свет. Да, я и есть бабайка.
Она поспешно отворачивается, судорожно прижимается к своему мужчине. Ее буквально колотит, ведь она – уже взрослая, крепко держащаяся за рационализм женщина – внезапно осознала, что все ее убеждения и вся ее уверенность не больше чем жалкая ширма, довольно плохо ограждающая от тех иррациональных ужасов, что таит в себе темнота.
– Пойдем скорее в номер, – срывающимся голосом просит она. – Я устала. Хочу принять душ.
– Как скажешь, – хмыкает он.
Они уходят, а я так и стою в чаще леса. Туман липнет к куртке и джинсам, норовя забраться мне в самую душу, пробуждая воспоминания. И тогда я закрываю глаза, чувствую, как учащается сердцебиение, и слышу зов, идущий откуда-то издалека. Все повторяется. Все так же, как в моих снах…
Не размыкая век, я оборачиваюсь и, выставив перед собой руки, делаю осторожный шаг, затем еще один, и еще… Только так можно отыскать брошенный много лет назад дом, в пустынных комнатах которого до сих пор льет дождь…
И вот я захожу все глубже и глубже, пока в какой-то момент лес не распахивает свои объятия, чтобы обнять меня, крепко стиснуть, а затем проглотить.
* * *
Я знаю, как все будет. Рано или поздно, но ты обязательно заведешь этот разговор, желая разобраться в вопросе, что тебя так беспокоит. Поверь, мне все известно, потому что всегда оно так и случается. Ты маешься, вздыхаешь, ругаешься на осень и на отсутствие ярких впечатлений. Ты, конечно, можешь просто обвинить во всем этом меня – вполне возможно, что однажды ты так и сделаешь, – но до тех пор тебе важно решить проблему, в которой, как ты уверена, виноват именно я. И я не стану тебя разубеждать, ведь ты права. Родившись в нормальной семье, ты росла, впитывая и принимая как истинное определенные правила и принципы, одним из которых было взаимодоверие. Повзрослев и приобретя некий опыт, ты убедилась, что в реальности не всегда так, как должно быть согласно привитым тебе убеждениям. Ты несколько изменила взгляды на жизнь, отшлифовала свои принципы, но по-прежнему осталась уверена, что построить семью без доверия нельзя. Да, ты прекрасно знаешь, что такое ложь, ведь тебе лгали не раз. Так же, как и ты лгала не раз. Тебе было противно, может, больно, но ты уяснила полученные уроки. Возможно даже, стала менее требовательной, научившись разбираться в людях и закрывать глаза на их маленькие обманы. Единственное, что для тебя осталось неприемлемым, так это тайны, лишенные каких-либо причин. Ведь именно из-за этого ты на меня злишься. Ты не можешь свободно читать в моей душе, и это тебя беспокоит. Ты знаешь, что у меня нет интрижек на стороне, и что я ничего от тебя не скрываю, говоря всегда все как есть. Но при этом я по-прежнему остаюсь для тебя загадкой. Ты видишь в моих глазах осень, подобную осени за окном, и безуспешно пытаешься уловить скрытый смысл в моих словах и поступках; ты даже пыталась разбираться в моем творчестве, всячески стремясь выявить некую закономерность. Но так ничего и не нашла. Все было истиной, но она показалась тебе слишком поверхностной. Не сумев заглянуть мне в душу, ты забеспокоилась – ведь кому нужен человек с секретами? Такой человек легко может выкинуть какой-нибудь сюрприз, а большинство из нас не любит сюрпризы. Для этого большинства приемлемый сюрприз тождественен безделушке из магазина, не иначе. Или… быть может, все из-за того, что тайна манит разум? На самом деле это не важно. Важно то, что ты не способна ужиться с этими тайнами; ты готова если не простить, то принять самый гнусный обман, готова оправдать всякое предательство, но беспричинные тайны тебе непонятны. Они пугают тебя и не дают спать по ночам. Ты не можешь расслабиться, когда мы занимаемся любовью, не можешь спокойно общаться со мной, но продолжаешь думать, искать, наблюдать. И однажды это тебе надоест. Ты сдашься и решишься на открытый разговор. Возможно, ты выскажешь все в виде претензии, а быть может, начнешь издалека. Но это обязательно случится – сегодня, завтра ли, через год… Это произойдет, ведь ты, как и всякая другая женщина, не желаешь мириться с тайнами принадлежащего тебе мужчины. Ты выросла с уверенностью, что тайны и загадки – это удел женщин, мужчина же должен быть прям и открыт. В этом, по твоему убеждению, и заключена мужская сила. В абсолютной честности, даже если таковой не существует в природе.
Знай же, что когда ты потребуешь от меня такой честности, я не стану противиться. Зачем? Я возьму тебя за руку и отведу в прихожую, там мы неспешно оденемся и вместе выйдем в подъезд. Я запру дверь в квартиру, и мы с тобой спустимся по лестнице. Сядем в машину, может быть, включим музыку… или поедем в тишине. Я буду смотреть на дорогу, а ты в окно – то на капли, скользящие по стеклу, то на унылую панораму сонного города. Если ты спросишь, куда мы едем, я отвечу, что в одно место – особое место, где ты все и узнаешь.
В том месте больше не осталось тайн, там лишь круглый год идет дождь…
* * *
Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое, но тщетно пытался я отыскать того другого, кто пришел вместе со мной.
О нем мне было практически ничего не известно. Впрочем, как и всем остальным, начиная с отца и заканчивая бородатым священником, годным лишь на то, чтобы творить надо мной бесполезные крестные знамения да читать отрывки из потрепанной Библии. Нет, тощий Бог в углу комнаты, на которого все они так уповали, оставался безучастен к нашей беде. Если он и говорил что-то, то всегда не по делу… Бог рассуждал об истине и покаянии, о святости семьи и прочих малопонятных вещах. Но он ни разу не заикнулся о том, что же со мной произошло и в чем конкретно я виноват.
Однажды, правда, случилось нечто, пролившее толику света на тайну такого отношения ко мне. Как-то поутру дед ни с того ни с сего повел меня в лес. Я тогда еще был совсем маленьким, а дед еще мог ходить. Он крепко держал меня за руку, пока мы пробирались сквозь заросли кустарника, а молодое июльское солнце бросало длинные, пронизанные роящейся пылью лучи сквозь густо переплетенные над нашими головами ветви.
– Ты чувствуешь лес? – спросил меня дед.
Это был странный вопрос, но я честно признался, что чувствую. Лес звал меня по ночам, и я только начал подумывать о том, как же это, наверное, прекрасно – вырваться из-под ига тирана-отца, вечно рыдающей матери и тощего распятого Бога в углу комнаты, и просто бежать сквозь мрак и тишину. Бежать в никуда… Уже тогда я понимал, что если кто-то из домашних проведает об этих моих похождениях, меня, скорее всего, опять запрут в чулане или на чердаке. Я не боялся ни чулана, ни чердака, меня не пугали мыши и пауки, обитавшие там. Но меня удручало, что там нету окон – я даже не мог посмотреть на небо, увидеть бледно-голубую луну, услышать тоскливое пение ветра…
– Конечно чувствуешь, – угрюмо кивнул дед. – Лес породил тебя. Что-то злое пришло из чащи и овладело твоей грешной матерью, когда она собирала грибы. Хм… А чуть позже появился ты.
Я не знал, что на это ответить, и потому решил промолчать.
В тот момент мы выбрались на заросшую прогалину, где там-сям из травы проступали покосившиеся ржавые кресты и крошащиеся надгробные камни.
– На-ка вот, полюбуйся, – сказал дед, подводя меня к одной из могил. – Здесь похоронена твоя бабка. Она тоже была грешницей. Мерзкая грязная потаскуха! И Господь покарал ее. О ней все забыли, а ее тело пожрали черви. Запомни это.
Я с трепетом смотрел на выцветшую фотографию моей бабушки, старался прочесть имя на надгробном камне, но букв было не разобрать. Грешница. И все-таки женщина на снимке не казалась мне злой и мерзкой, скорее, несчастной и разбитой – такой же, как и моя мать. Я даже поймал себя на мысли, что мне жаль бабушку – неужели совершенный ею грех был настолько велик, чтобы так ее ненавидеть?
Что же такое она сделала?
Тут дед расстегнул пуговицы своих сильно заношенных брюк, расставил ноги и обильно помочился на могилу. Мне он велел поступить так же, а когда я сказал, что не хочу, он отвесил мне оплеуху.
– Делай, что говорят, сопляк!
И я подчинился…
Вечером же я лежал в своей постели, пытаясь не обращать внимания на жалобные завывания матери, которую избивал отец. Я думал о том, что же такое могло явиться из глубин леса, чтобы испортить жизнь женщинам нашей семьи? Быть может, это именно то, что звало меня по ночам, предлагая отправиться в удивительное путешествие в самые недра тьмы – туда, куда не отваживался заходить ни зверь, ни человек? Быть может…
Отец прервал мои мысли. Он ворвался в комнату, сдернул меня с кровати и голого вытащил на улицу. Мать бежала за нами следом, рыдала, молила отца остановиться, образумиться, но он не слушал. Когда же она попыталась вырвать меня из его сильных рук, он ударом кулака сломал ей нос.
– Говоришь, твой сын нормален? – закричал отец. – Говоришь, нет на нем ничего? Смотри же! Смотри!
И с этими словами он толкнул меня к одной из собачьих будок, откуда с лаем выскочила здоровенная овчарка. Она замерла в полуметре от меня, облаяла с ног до головы, но ближе не подошла. Она вытаращилась на меня налитыми кровью глазами, брызгала пенистой слюной, но напасть не решалась.
Я же молча смотрел на нее.
– Видишь? – сказал отец. – Это он должен ее бояться, а не она его. А ведь зверь все чует! Зверь знает, где затаилось зло!
Тогда мать рухнула перед ним на колени и, размазывая по лицу кровь и слезы, просила о пощаде, заклинала не брать греха на душу. И это подействовало. Отец презрительно сплюнул – точно так же, как делал дед, – поглядел сначала на мать, затем на меня и, в сердцах махнув рукой, ушел в дом.
Той же ночью я впервые покинул свою комнату и убежал в лес. Я мчался сквозь мрак и отчаянно звал того, кто явился в этот мир вместе со мной. Я слышал шелест ветра в листве, жужжание комаров и размеренное кваканье среди рогоза и камышей на болоте. Слышал, как шипят и извиваются змеи в заросших крапивой оврагах, и как где-то далеко-далеко жалобно воет на луну одинокий волк.
А еще я слышал зов. Манящий и издевающийся, он доносился разом со всех сторон и ниоткуда, окутывал меня, увлекал. Он угнездился у меня в душе, сделавшись частью меня, и только тогда я понял, что в лесу я могу обрести спокойствие, но не ответы.
* * *
Я стою посреди поляны и смотрю на дом. Мне не известно, где именно я нахожусь – все это время я просто шел с закрытыми глазами, ощупывая пространство перед собой, пока каким-то образом вдруг не осознал, что лес кончился. Я вышел туда, куда так стремился попасть – в место на стыке реальности и сновидения. И здесь, кроме брошенного много лет назад дома, я не нахожу больше никаких признаков цивилизации. Лишь возвышающийся черной стеной лес да затянутая липким туманом поляна. В воздухе пахнет сыростью, а тишина, тревожимая редким скрипом раскачиваемой на ветру ставни, нестерпимо давит на уши. Я оглядываюсь – за спиной у меня густая непроходимая чаща, и удивительно, как я сумел преодолеть ее, так ни разу и не споткнувшись. В принципе, наверное, так и должно было быть…
Я шагаю к дому, не без удовольствия слушая, как влажная трава шуршит под ногами, но у самого крыльца меня останавливает угрюмое рычание. Я поворачиваюсь и смотрю на расположенную невдалеке собачью конуру, единственную уцелевшую, из которой на меня устремлены два желтоватых, сияющих призрачным светом глаза. Жуткая, смердящая гнилью, тень неуклюже выбирается из будки и настороженно приближается ко мне. Я вижу клыки, но не различаю пара от дыхания. Нет, мне не страшно. Я прекрасно помню свой сон и знаю правила игры. Тень делает неуверенный шаг в мою сторону, не сводя с меня полыхающих яростью глаз. Я делаю шаг навстречу…
Хлопает ставня на ветру, и все исчезает, расползаясь на части, как кошмарное видение перед самым рассветом. Никого больше нет. Даже конуры не осталось, лишь сырая трава и рваные клочья тумана…
Тогда я поднимаюсь по сгнившим ступеням крыльца, отворяю разбухшую дверь и вхожу в дом. Пол во многих местах проваливался и из дыр несет стоялой водой. А вдоль покосившихся стен обильно разрослась черная плесень. В дальнем же конце коридора серебром переливается тьма. Я миную сени и кухню, прохожу мимо комнат и упираюсь в лестницу, ведущую на чердак.
И все это время дождь мочит мои волосы и одежду…
* * *
Когда мы окажемся за чертой города, ты, скорее всего, начнешь нервничать. Ты украдкой глянешь на меня, раздумывая над тем, позволить ли мне отыграть выбранную роль до конца либо же сиюминутно завалить меня вопросами и упреками. Я увижу твое замешательство, мягко улыбнусь и постараюсь тебя успокоить. Если ты в очередной раз поинтересуешься, куда мы все-таки едем, я скажу, что недалеко. А может, даже попробую намекнуть – процитирую что-нибудь. Например, из Гарсиа Лорки:
Есть души, где скрыты
увядшие зори,
и синие звезды,
и времени листья;
есть души, где прячутся
древние тени,
гул прошлых страданий
и сновидений.
Поверь, смысла здесь больше, чем кажется на первый взгляд. Впрочем, я догадываюсь, что тебя вряд ли удовлетворят такие ответы. Прости, большего я пока дать не могу. Всему свое время… Хотя, если ты станешь настаивать, то я, конечно же, сдамся и напомню тебе о том семинаре, куда меня приглашали год назад. Ты, естественно, кивнешь, ведь именно там мы и познакомились. В компании бутылки вина мы шептались о всякой чепухе, за окном подвывал ветер, а я все не мог налюбоваться твоими цвета осенних листьев глазами. Помнишь? Разумеется, помнишь, ведь мы обсуждали это уже не раз. Единственное, о чем я всегда умалчивал, так это о странном сне, что приснился мне той ночью… Увы, ты не мистик и не фаталист – тебя мало заботят сновидения с их символичностью, куда больше волнует реальность. Поэтому на краткий пересказ моего сна ты лишь пожмешь плечами. «Было и было, чего уж там, – скажешь ты. – Всем порой чушь всякая снится». Так ты станешь рассуждать. Наверное… А может, и нет. Не знаю. В любом случае обсуждать сновидение ты не пожелаешь, подумав, что таким образом я просто ухожу от ответа. И вновь нахмуришься. Тебе будет неприятно, что вместо запланированного серьезного разговора мы вдруг отправились в непонятную поездку, конечная цель которой тебе до сих пор неясна. Казалось бы, всего-то и требуется, что поболтать по душам, а ведь нет! – вместо этого я сажаю тебя в машину и везу за город, сыпля стишками и повествуя о каких-то там сновидениях. Возможно, ты сдержишься, или выскажешь мне все это в виде очередной претензии. Для себя же, скорее всего, ты решишь, что пришла пора задуматься о такой, пусть и неприятной, но крайне необходимой вещи, как расставание. Но, как человек добрый, ты дашь мне еще один последний шанс – эту самую поездку, чего бы я там ни затеял. Будь спокойна, я не обману твоих ожиданий, не предам твоих надежд. Ты не ошиблась, когда полагала, что у меня есть некие тайны. Да, не скрою, я с детства люблю секреты: жизнь лишь сильнее приучила меня к этому. Впрочем, как и многих других. Но секрет секрету рознь, и сегодня я буду предельно честен с тобой. Ведь я обещал.
Касательно меня ты была права практически во всем, кроме одного: я не столько скрывал правду, сколько оберегал тебя от нее.
* * *
Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое, но однажды распятый Бог все же заговорил. Устами матери он поведал совершенно другую историю…
Тем вечером отец вернулся с поселка злой и пьяный. Тяжело дыша, он расхаживал по кухне, а затем без всякой на то причины принялся избивать мать. Он таскал ее за волосы и лупил старым солдатским ремнем со звездой на бляхе, все больше и больше раздражаясь от ее скулежа. Вконец озверев, он заявил, что более не намерен терпеть всей той мерзости, которая ютится под крышей его дома и ест с ним за одним столом. Отец отпустил рыдающую мать, злобно выдохнул и сказал, что сейчас же пойдет и покончит со мной и с тем, кто пришел вместе со мной.
Я лежал в постели и слышал тяжелую, отдающую гулким эхом поступь отца, неторопливо приближавшегося к моей комнате. Но мне не было страшно, я просто ждал, что же произойдет дальше. Дверь распахнулась, и раскрасневшийся, пахнущий потом и табаком, он шагнул к моей кровати. Мы встретились взглядами, и он зарычал – точно так же, как рычала его любимая овчарка. Так мы и смотрели друг на друга: он – здоровенный, полный бурлящей ярости, с намотанным на кулак солдатским ремнем, и я – покорно сидящий в постели. Это длилось лишь несколько секунд, но мне хватило времени понять, что отец не осуществит свою угрозу. Он не сможет, как бы сильно того не желал. Он не отважится, как не отваживалась и его блохастая псина…
А потом в комнату влетела мать. Взлохмаченная, со свежими синяками и ссадинами на опухшем лице, она преградила отцу дорогу и прошипела, что если он хоть пальцем меня тронет, то она расскажет всю правду – и не только ему, но и всем в деревне, включая бородатого священника. Расскажет о том, что на самом деле произошло в лесу тем памятным летом.
Отец явно смутился.
– Чего же ты?! – прокричала мать. – Ведь ты с самого начала подозревал, как все было! Просто не хотел верить, не так ли? А я, дура, молчала. Я, дура, надеялась, что все само собой утрясется, что о моем позоре забудут… Даже когда поползли эти гадкие слухи, все равно надеялась. Даже когда люди открыто стали клеветать на меня и моего ребенка, наслушавшись твоих россказней о лесном зле… Даже тогда я верила, что оно рано или поздно забудется! Но нет, не забылось. Все ведь, суки, запомнили! Настоящую травлю устроили, выродки! И кто устроил? В первую очередь те, с кем живу! А я все сносила… Понимала, что поздно уже что-то менять, все равно никто не поверит… Так я себе говорила, когда пыталась раскаяться в своем грехе и в несуществующем грехе моего ребенка. Видишь, до чего вы меня довели?! Но сейчас… Сейчас мне уже плевать! Больше я не допущу издевательств! Не будет этого, слышишь? Ну, чего притих, а? Думаешь, в этого ребенка вселился злой дух? Думаешь, это злой дух пришел из леса и обесчестил твою бестолковую жену, а? Поэтому ты нас так ненавидишь? Поэтому готов убить, да? Но… – она шагнула к нему, заглянула в глаза, – может, ты ненавидишь нас потому, что знаешь правду? Стыдись же, богобоязненный!
– А ну закрой свою гнилую пасть! – рявкнул отец.
Он толкнул ее на пол и вновь посмотрел на меня.
– Гнилую? – едко усмехнулась мать. – Кто ж из нас прогнил больше? Я – несчастная, поддавшаяся страху баба? Или ты – Каин во плоти, посмевший поднять руку на собственного брата? Что с тобой? Неужто ты удивлен? Посмотри-ка на этого ребенка – да, верно, он не твой сын. Но он с тобой одной крови.
– Побойся Бога, жена, – побледнел отец. – Ты что несешь?
– Нет в этом доме Бога, – сказала мать, поднимаясь с пола. – Бог оставил этот дом тогда же, когда твой папаша-изверг свел в могилу твою мать.
Отец отступил; руки его тряслись, а кадык нервно дергался. А потом… он с какой-то рабской покорностью произнес:
– Бог все еще в этом доме. Я верю, он подаст знак…
Так оно и случилось – чуть позже, ближе к полуночи, когда я стоял у распахнутого настежь окна и смотрел на черную полосу леса вдали за полем. Я подставлял лицо холодному осеннему ветру и слышал, как накрапывает на чердаке; слышал, как мать, пошатываясь, бредет по коридору, направляясь в спальню деда; слышал, как некто топчется у нас на крыльце, дергая за дверную ручку, и как в будках скулят перепуганные собаки. Но я больше не слышал зова, некогда завораживающими наплывами доносившегося из чащи, – все это время зов находился у меня в голове. Это не лес звал меня, но я звал лес. И вот теперь, когда мать зажимала лицо деда подушкой и всем телом наваливалась сверху, при этом яростно шепча: «Это все ты! Это все ты! Это все ты, ты, ты!» – лес стучался в парадную дверь, требуя, чтоб его впустили. Он пришел ко мне и за мной. Пришел тогда же, когда тощий распятый Бог в углу комнаты наконец-то подал знак, которого так ждал отец.
Я покинул свою комнату и заглянул в спальню родителей. Равнодушно посмотрел на рукоятку ножа, торчащего из отцовской груди, и повернулся к лестнице на чердак.
– Что там? – спросила появившаяся в коридоре мать.
Она была бледная-бледная и с большими темными кругами под совершенно бесцветными глазами, в которых застыло смирение.
– Дождь, – сказал я.
– Бедненький мой, – прошептала мать, ласково погладив меня по щеке. – Что же мы с тобой наделали?..
С потолка закапало, и постепенно комнаты наполнились удушливым запахом стоялой воды. То был не очищающий небесный дождь, но скверна, долгое время копившаяся под крышей нашего дома, вызревшая в тяжелую грозовую тучу, которая наконец разразилась ливнем.
Я увернулся от шершавых материнских ладоней и направился в сени. Там я отворил парадную дверь и взял за руку то, что ждало меня на крыльце, – отныне оно было моими отцом и матерью, моей семьей. Я закрыл глаза, ощутив дыхание ночного ветра вперемешку с ароматом молодых сосенок. Я слышал, как женщина, некогда звавшаяся мне матерью, поднимается по скрипучим ступеням на чердак, и знал, что в руке у нее старый солдатский ремень. Мне было прекрасно известно, что она собирается делать. И мне было все равно.
Я шагнул в ночь и, не оборачиваясь, по-прежнему с закрытыми глазами, побежал в сторону леса.
* * *
Это было странное, одновременно пугающее и завораживающее сновидение, в котором реальное цепко переплелось с нереальным, так, что сделалось невозможным отделить одно от другого. Я запомнил все в мельчайших деталях, тщательно обдумал, а после бережно перенес на бумагу – как я всегда и поступаю. В результате то оказалась еще одна «история мертвой земли», вынырнувшая ко мне из глубин мрака; этакий прекрасный бутон, развернувшийся ослепительно ярким цветком кошмара.
Но было ли это вымыслом?
Я открываю дверь на чердак и гляжу на то, что находится в дальнем углу, подвешенное на старом солдатском ремне…
* * *
Ты начнешь ерзать и оглядываться по сторонам, когда мы окажемся в какой-то беспросветной глуши и будем забираться все глубже и глубже, пока наконец не остановимся у заброшенного бревенчатого дома с двускатной, пестрящей дырами крышей. Я заглушу двигатель, улыбнусь тебе и попрошу следовать за мной. Ты будешь вся на нервах, но согласишься, решив отложить выяснение отношений до возвращения в город.
Наивная.
Я проведу тебя внутрь дома, включу заранее прихваченный фонарь и покажу на прогнившую лестницу в дальнем конце коридора; лестницу, уводящую на чердак. Ты пожалуешься на то, что здесь очень сыро и невыносимо воняет какой-то гадостью. «Словно испарения на болоте», – поморщившись, скажешь ты. Нежно, но крепко я сожму твою ладонь и попрошу немного потерпеть – скоро все закончится. Ты в который раз спросишь, что мы забыли в этом жутком месте, и я отвечу, что когда-то давно я здесь жил. Потом мои родители умерли, я переехал, а дом опустел. Ты понимающе кивнешь, а я добавлю, что мне необходимо было совершить это путешествие, дабы примириться со своим прошлым и с тем, кто я есть. Для тебя эти слова станут новой загадкой, но я заверю, что все разгадки находятся на чердаке – нужно только подняться, а там ты сама все увидишь.
Мы пройдем по коридору, осторожно переступая через дыры в полу и стараясь не заглядывать в комнаты, полные густой темноты. Мы поднимемся по заросшей мхом лестнице и шагнем на чердак. «Смотри», – прикажу я, направив луч фонаря в дальний угол, чтоб ты увидела, что там лежит. И пока ты будешь рассматривать это, я поведаю тебе свою историю. Мне не потребуется рассказывать тебе, что это я убил своего отца, воткнув ему в сердце нож, как и не потребуется описывать ужас матери, когда она проснулась и обнаружила, что я натворил. Мне неведомо, каким именно образом, но ты обо всем догадаешься сама – ты у меня сообразительная.
И последнее, что я скажу тебе, будет:
– Они утверждали, что в этот мир нас явилось двое. Но правда состоит в том, что я всегда был один. Только я и больше никого.