После смерти все было странно похоже на то, что было и при жизни. Помещение, в котором он находился, было его же рабочим кабинетом, где все было так, как он привык. Большой дубовый стол с множеством ящиков, единственное кресло с жесткой спинкой, резные деревянные панели на стенах, буфет и книжные полки. Его родной бронзовый чернильный прибор со знакомыми царапинками на крышке, его любимые трубки и всегда наполненная коробка табаку. В буфете неизменно появляется бутылка сладкого «виноградного сока», а книги на полках регулярно обновляются неведомым ему образом. Толстые папки бумаг загромождают столешницу, вынуждая сдвинуть на край оба телефона. Впрочем, телефоны все равно молчат уже больше шестидесяти лет.
Занятий у него немного. Он курит, меряет шагами кабинет, каждый день выпивает символические полстакана полусладкого, листает пожелтевшие, перевязанные бечевками папки, пишет стихи и очень много читает. Иногда он поднимает трубку телефона и мучительно вслушивается в тишину на отсутствующей линии, хоть и знает, что это бесполезно. За единственным небольшим окном, забранным зелеными бархатными шторами, нет никакого вида. Только лениво ползущие клочки белого тумана в совершеннейшей пустоте.
Единственным разнообразием были доносившиеся откуда-то снаружи и одновременно отовсюду приглушенные, едва различимые звуки. Размеренные удары молота по наковальне, стук топора по стволу дерева, глухие отзвуки выстрелов — одиночных, залповых, пулеметных очередей… Отчаянные человеческие крики и далекий рокот ликующей толпы… и иногда, в одни и те же дни каждого года, — музыка… А еще тиканье больших настенных часов, стрелки которых замерли навеки на без десяти десять. Это то, что не позволяет ему оказаться в полной тишине. Небольшая тонкая ниточка, протянутая… нет, не к жизни, а всего лишь к собственному прошлому.
Он четко ощущает и понимает течение времени, как бы бессмысленно это ни звучало. Ему не позволяют раствориться в вечности, не дают полностью уйти в воспоминания, его заставляют чувствовать, как мимо него, в мире живых, протекает каждая минута. Это для него мучительнее всего, но он знает: все так, как и должно быть.
Поэтому когда вдруг, совершенно неожиданно, оживает и начинает надрывно дребезжать один из телефонов, он долго не может в это поверить и стоит, замерев, с изумлением глядя на аппарат. Наконец, очень медленно, будто с трудом, он протягивает дрожащую руку и снимает трубку, до ужаса боясь того, что снова услышит в ней только тишину. Но нет — шум и щелчки соединения, чье-то беспокойное дыхание. А потом и невероятные, невозможные, такие долгожданные слова:
— Собирайтесь. Вас вызывают обратно.
И только потом — гудок и тишина…
Он положил трубку, но руку убрать не смог и так и стоял, чуть сгорбившись, не понимая, что весь дрожит. Настенные часы пробили десять. Он очнулся, пришел в себя, взял с крючка в стене свою фуражку и надел, машинальным жестом поправил звезду героя соцтруда на кителе. В голове предательски метались сомнения: «Узнают ли? Спустя столько лет? Неужели снова нужен?». А сердце в груди билось волнительно, радостно. Он подошел к двери и решительно положил руку на отполированную до блеска латунную ручку. Он был уверен — в этот раз дверь непременно откроется.