Люди думают, что город засыпает к полуночи. Хуй там плавал — под сортировкой он только просыпается.
Меня зовут Егор Лотарёв, тридцать восемь, ночной диспетчер Северного грузового узла. Шум, угар и грёбаная соляра — моё озерово болото уже пятнадцатый год. Тут всё просто: вагоны заезжают, вагоны уезжают, я сижу в бетонной коробке, пялюсь в две с половиной сотни мониторов и гоню кофе литрами, чтобы не свалиться носом в клаву.
Полгода назад в цехе случился пиздец, о котором мы не любим говорить. Сосед по сменам, Костян Толмачёв, слетел под вагон. Один миг — и нет парня. Дежурные орали, путали кнопку реверса, врачи собирали остатки. Я должен был дежурить той ночью, но махнулся сменой: концерт у дочки. Костян, как обычно, угостил «на удачу»: «Вернёшь потом, Егорыч — бутылка за бутылку». Я хмыкнул, сунул его пару сотен в карман и сдриснул. Вернуть «бутыль» не успел.
Завет — мы, железнодорожные суеверные, всегда так говорили: долг на мёртвого не держать. Но по факту? Забыл. Точнее, вытеснил. Работа, алименты, давящий свист стрелок. Да и кому теперь та самогонка?
Неделю назад ночной дежурный ушёл курить и вернулся бледный, как лист. Говорит: «Там, бля,
пёс на сортировке — стоит между путями, не дышит, смотрит».— «Пёс... ты охуел? Вон РЖД‑служба отловила всех.» — «Не, Егорыч, он какой‑то... чужой». Я хмыкнул, успокоил парня. Но в три ночи камера №17 мигнула: на экране — тёмное тело. Бездомная дворняга? Только глаза не отражали свет, а поглощали.
Я вышел на площадку — чисто. Вернулся, перемотал плёнку: силуэт снова был. Позднее я стал видеть его каждый день: то на 5‑м пути, то в «мертвом» коридоре между контейнерами. Пёс не лаил. Просто впивался взглядом — и казалось, гудки маневровых притихали.
Через пару смен начал дребезжать интерком: фоном шёл низкий лай, будто кто-то клокотал глоткой в трубе. Электрики проверили — линия чистая. Я стал не выключать свет, но лампы мигали, и на стекле кабины ночью оставался конденсат в форме отпечатков — будто лапы.
Тут подкатило охуенное чувство вины: забытые долги живее живых. Хотелось рвать стационарную рацию и орать в ночь: «Костян, извини!»
Я стал ловить себя на диких мыслях... Слышу металлический скрежет — в воображении это Костян скребёт обшивку ногтями. Фара тепловоза бьёт в окно — кажется, что это желтый глаз пса. Лужи масла вырисовывают контуры собачьих лап.
Коллеги бурчат: «Егорыч, ты хуле дергаешься, спи давай». А мне кажется, что если закрою глаза — Чоджин (да, я уже нагуглил имя) сядет рядом.
Выходной в общаге прошёл так: проснулся от звука когтей по линолеуму. Вскочил с матом, открыл дверь — пустой коридор, воняет кошачьим кормом. Вернулся — на подушке грязная железнодорожная перчатка, вся в мазуте. Первая мысль — халявщики соседи. Но ладонь в перчатке была узкая, как собачья лапа.
Сон? Нет. Запах дизеля въелся в постель.
Очередная смена. Полный штиль даже у тормозных колодок. Четыре утра. На монитор №9 выводится текст: «НЕ ЗАБЫЛ?» — шрифт будто выгрызен помехами. Рядом на рельсе — всё тот же пёс: рёбра торчат, лапы длиннее нормы, шкура лоснится, словно прожаренная. Я сорвался, как псих, схватил в шкафчике бутылку дешёвого самогона (подарок от проводницы), ломоть булки из столовки, прыгнул вниз на гравий.
Пёс меня ждал. Не шевелился, пока я шёл метрах в двадцати.
Я положил бутылку и хлеб на шпалу.
— Костян, извини, — прохрипел. — Вернул, как обещал.
Собака внюхалась, выдохнула паром, взяла хлеб и… исчезла, но не как зверь, а будто выключили свет. Я дополз до поста, трясло от холода.
Через час маневровый тепловоз дал сбой на той ветке — стрелка просто соскочила, словно кто‑то смял металл. Осмотр показал: на шпале, где лежали булка и бутылка, — вмятина в форме собачьей пасти. Бутылку нашли метрах в десяти — пустую.
С тех пор я ночью слышу обычный гудок, без подвываний. Интерком молчит. Камеры чисты. Я встал в смену сегодня — глаза не дёргаются, руки не дрожат.
Но, честно? Инструментальный шкаф на 5‑м пути — я его обхожу. А ещё ношу в бачке локомотивное печенье. На всякий случай. Никто же не знает, сколько у кого долгов.
Инженеры говорят, Чоджин — просто «синдром пережившего свидетеля». Может быть. Только почему тогда рельса с вмятиной в точности повторила форму собакьих клыков? И кто каждую пятницу приносит кусок хлеба к перелому пути?
Просто долги любят тишину. А тишина — перекрёстки.